Ледяная купель
Глава пятая
Артём поправлялся, а в мире происходили события, которым причиною были они с Зинаидой.
Вот в кабинет главного врача Шизова бесцеремонно, по-свойски, входит следователь городской прокуратуры Филин. И дружелюбно, почти по-родственному говорит:
— Забурел, Владимир Прохорович, забурел. Не навестит больную матушку, не позвонит.
Главный врач поднимается навстречу:
— Нас, врачей, если не зовут — значит, здоровы. Слава богу!
Шизов невысок, лыс и подвижен: усадил посетителя в кресло, обошёл вокруг него, на письменном столе бумаги поправил и всё говорил какие-то незначащие слова, говорил, а сам думал: «Никогда ты не был у меня в больнице. Зачем тебя чёрт принёс? Уж не в суд ли кто подал на меня?..»
Недавно он трём больным сделал несложные операции, и все трое умерли. Шизов не был хирургом, он не имел права оперировать. «Не по их ли делу?..» Но тут же вспомнил и другое: как он, Шизов, всё обставил, документировал, заручился актами патологоанатомов. Нет, там всё шито-крыто — зачем же пожаловал? Зачем?..
И, когда уселись, главный врач, переходя на тон деловой, проговорил:
— Я для вашей матушки мазь раздобыл — заграничную, новейшую, мы теперь ножки ей в один миг поправим.
Шизов лечит Филинов. При надобности — врачей, лекарства самолично на дом доставляет. В другой раз и не нужно, а всё равно — везёт лекарства, велит впрок запасать. Зато и от них большая польза Шизову выходит — как-никак, а Филин-отец главный в Волжске человек по продовольственным делам. В прошлом году голод был, а Шизов и горя не знал. Не только сам кормился сладко, но и в больницу всё в лучшем виде и в первую очередь попадало. Хвалил Шизова директор завода Дарий, к ордену представить обещал.
Нынче голод поутих, в магазинах хлеб в свободной продаже появился, но масло, мясо, сахар — только с чёрного хода, по милости Филина и его сотрудников. У каждого директора магазина список важных лиц, знакомых, близких. Не в двери идут наряду со всеми, а со склада... Их знают, для них все дефицитные товары. Особо же важным и нужным позвонит директор: «Приходите, пожалуйста! Привезли то-то и то-то». Всё это — Филина система.
Много других новшеств установил в Волжске мудрый Филин. Всех и не перечислить. Тут и торговля мехом, золотом... Сеть комиссионных магазинов, торгсинов (торговля с иностранцами) — и антиквариат, и аукционная продажа имущества арестованных... Тогда их много было — несчастных, получавших по ночам ордер на арест. Людей в «чёрный ворон», а на квартиру или дом замок и сургучную печать повесят. Филины потом распорядятся имуществом...
«Однако, чего это Филин ко мне залетел?.. — терзался догадками Шизов. — Неспроста, видно...»
Шизов и Филин-младший сидели один против другого и чем-то напоминали петухов. Следователь — молодой петушок, чёрный, остроносый и кудрявый; в суетной, подавшейся вперёд фигуре буйствовали нетерпеливость, стремление скорее окончить дело.
Врач — старый кочет, осторожный; облысевшая голова шелушилась, казалась несоразмерно маленькой для тучного сырого тела. Он как под ярким солнцем сильно щурился, оттого трудно было поймать водянистые полоски оплывших глаз, увидеть, что они выражают.
«Старый чёрт, пожалуй, будет чинить препятствия», — подумал Филин-сын, не зная, к чему отнести неожиданную холодность в словах доктора, и мысль эта поразила следователя своей очевидной возможностью и простотой; он шаркнул стулом, набычился и заговорил нарочито беспечно:
— Меня привел к вам сущий пустячок — нужно закрыть дело с Бунтарёвым.
— Бунтарёв? Кто такой — не знаю.
«Крутит хвостом, плешивый бес», — пронеслось в голове следователя.
— Артём Бунтарев, из музея, — с воспалением легких...
— Ах этот!.. Он слаб теперь, мы его скоро выпишем. Но помилуйте: в чём его преступление?..
— Подозревался, но теперь... следствие пошло другим путём. Мы, кажется, напали... Словом, к Бунтарёву имею два вопроса.
«Кажется, я догадываюсь, какое это такое дело, о котором ты не хочешь распространяться», — думал между тем Шизов, кивая головой и делая вид, что его это мало занимает.
Рука доктора машинально дёрнулась, потянулась к ящику стола, в котором лежала газета с заметкой: «Похищение соборной утвари». Рассказывалось, как ночью группа жуликов пробралась в собор, назначенный для разрушения, и похитила крупный алмаз, известный в мировых каталогах под именем «Жёлтая роза». Бунтарёв в бреду повторял: «Не был я в соборе, не брал Жёлтую розу, не брал!» Шизов, будучи в гостях у Филинов, сдуру сболтнул об этом. «Ах, вот он, этот сущий пустячок!..»
Умел владеть собой доктор Шизов, большая у него была выдержка. Вновь сильно сощурился, холодно блеснул стальными полосками глаз.
— Бунтарёв практически здоров, но только организм истощён и требует больничного ухода.
Внутренний голос твердил доктору: «Хитёр ты, Филин, но ведь и мы не лыком шиты».
Шизов — плоть от плоти Филинов, он их дитя, порождение. Работал фельдшером в Камышинской больнице, когда прослышал, что на Волжск, как саранча с неба, опустились Филины. Отец Шизова напутствовал уже лысеющего сына: «Филины в Волжске большую власть заберут — привет им от меня передай. Старший Филин хорошо меня знает, он тебе поможет».
Сын тогда сказал: «Жаль, отец, института я не кончил, фельдшер я, не врач». И отец, повидавший жизнь, сиплым голосом давал наставления: «Не бумажка нужна, а блат, знакомства. Там, в Волжске, Дарий у руля — тоже наш человек. И он академиев не кончал, до революции вместе со мной торговлей мехами занимался, а поди как взлетел, директором Тракторного завода стал. Он, говорят, со Сталиным по телефону из своей спальни разговаривает, — один в Волжске такую привилегию имеет. Ты ему при случае покажись».
И ещё говорил отец: «Мил-лай!.. Царя умели охмурить ловкие люди — царя с его опытной государственной машиной, а уж народ-то, народ доверчивый и простодушный — тьфу! Раз плюнуть!.. — И потом, выждав паузу, добавил: — Блат — наше слово, в нём вся мудрость будущей жизни. — Вздохнул глубоко, заключил: — Жаль, сынок, времечко то золотое без меня потечёт».
Долго молчал отец, а когда собрался с силами, вновь принялся за свои поучения: «Но и золотой наш век не вечен будет; власть, если она в силу войдёт, порядок установит. Это они, рабочие да крестьяне, пока телячьим восторгом ослеплены, способны за любым шарлатаном в огонь и в воду броситься, лишь бы он говорил красно. При слепоте народной мы и поднялись высоко — Филины выше орлов взлетели. Пользуйся моментом, сынок, не всегда будет коту масленица».
Больной был отец, астма его душила, — в подробности не вдавался. Махнул рукой, прохрипел: «Иди!.. Остальное сам доберёшь».
И добирал Владимир Прохорович Шизов — фельдшер из Камышина. Перво-наперво в Волжске он врачом назвался. Дарию о нём доложили. Потом и лично представился. Директору завода понравился ловкий и скрытный Шизов — позвонил в райздрав, Шизова главврачом заводской больницы назначили. А став во главе больницы, всех строптивых да не в меру учёных со двора выжил.
Был при больнице профессор, сложные операции на желудочно-кишечном тракте делал — нашёл в его родословной дворянскую веточку, уволил; другого крупного специалиста во взяточничестве обвинил, под суд подвёл; опытный терапевт не выдержал мелочных придирок, в городскую больницу перевёлся.
Подстриг Шизов врачебный коллектив под свой уровень, административному восторгу предался. Никто голоса не подаст, возражений не слышно — благодать! А когда важному человеку вроде Дария, Мироныча или Филина помощь потребуется — нужный специалист отыщется. У Шизова не было власти авторитета, зато, как говорят юристы, он обладал авторитетом власти.
Добирал Шизов, фельдшер из Камышина, сам добирал. Эпизод с Жёлтой розой в историю разрастался; не хотел показывать Филину охватившего его вдруг волнения — подошёл к окну, стоял спиной к следователю. Ждал с нетерпением: «Уходи, уходи скорее, сыч проклятый».
Радостная, нетерпеливая лихорадка пронизывала тело, предвкушал момент, когда он, выпроводив Филина, возьмёт ключ у сестры-хозяйки, спустится в кладовую и... запустит руку в карман штанов Бунтарёва. Там, там... — и он всё больше уверялся в этом! — в грязном платке завернута Роза — алмаз, которому и цены-то нет! С ним-то, с алмазом, махнёт в Москву, Киев, Одессу... Найдёт ювелира... «О, господи! — косил глаза на Филина: — Да уходи же быстрее!..»
Филин сидел, опустив голову, занятый своими мыслями. Он тоже был уверен: алмаз у него, Бунтарёва. А не то так заставит парня сказать, где схоронил Розу.
— Сколько дней... уйдёт на поправку?
— Ах, вы о нём, Бунтарёве?.. Организм молодой, сильный. Две недели. Не больше.
Порешили главный врач и следователь: подкрепить парня, поставить на ноги, а затем он поступит в распоряжение следователя.
Одежду Бунтарёва Шизов обшарил, но никаких драгоценных каменьев не нашёл.
Спустя несколько дней, когда Бунтарев немного поправился и стал выходить в коридор, Шизов позвал его в кабинет, и между ними произошёл такой разговор.
— Ну, брат! — начал весело доктор, — хватит, повалялся. На дворе весна — скоро выпишем тебя. Жить-то есть где?
Артём повёл плечом: не знает он, где жить будет.
— Зинаида Павловна... всё устроит, — обещал Шизов.
Лез в душу, вызывал на откровенный разговор.
— И эти... Фома и Джафар. Навещали тебя, но грязны очень, нельзя пускать в больницу, так татарчонок в окно лазил.
И ещё сказал:
— Теперь одели ребят. И будто бы в школу пошли. И жильё им Зинаида Павловна подыскала. На два дома живёт: в музее и... где-то комнату сняла.
Помнит Артём: как только сознание к нему вернулось — открыл глаза и увидел лицо Зины: она плакала и смеялась. Подтянула к Артёму Фому и Джафара — на улице за окном они стояли. Смотрят на него и тоже плачут. «Родные мои!.. — было его первым словом. И потом: Боже мой! и что это я вижу? Не во сне ли они мне привиделись? Может, я брежу?... Может, умер я и встречаюсь с ними в поднебесье? На них пальто, белые рубашки, красные галстуки. Я мечтал их такими видеть, но не видел!»
Повернул голову к Зинаиде:
— Чистенькие...
— Мы теперь учимся, — склонилась над ним Зина.
С того дня он пошёл на поправку. Зина приносила цыплят, бульон. И яблоки, апельсины... Он жадно ел и набирал силы.
2
Незадолго до выписки Артёма позвал к себе Шизов. И начал без дальних вступлений:
— Тобой интересуется следователь Филин. Как бы ты... в тюрьму не угодил.
— За что?
Голос Артёма предательски дрожал, он понял: ночная операция с иконами и Жёлтой розой раскрылась. Но почему же Зина ничего не сказала?..
— Ты будто бы алмаз из церкви украл.
— Не знаю никакого алмаза.
— Ну, об этом ты следователю скажешь. Мне же мозги пудрить не надо, я знаю: алмаз Жёлтая роза у тебя. Ты сам в бреду признался. И даже сказал, где спрятал камушек. Так что давай разговор переведём на деловые рельсы: ты мне принесёшь алмаз, а я тебе деньги хорошие дам и научу, как Филина обмануть.
Артём лихорадочно думал; он мысленно уже решил: судьба его в руках доктора, с ним нужно вести дело деликатно.
— А если вам известно, где лежит камень, так ступайте и берите.
— Оно, конечно, мы знаем, — заюлил Шизов, и Артём уловил лживую ноту в его голосе, — ты всё выболтал, да зачем же без тебя-то? Уж лучше мы так: ты принесёшь Розу, а я тебе деньги и... всё остальное.
— Нет у меня Розы! — решительно заявил Артём. И поднялся, шагнул к двери. Но Шизов загородил дорогу. Положил на плечо Артёма руку:
— Ну ладно, неволить не стану. Но ты мне обещай: никому не скажешь о нашем разговоре. И я тебе ещё пригожусь. Слушай меня внимательно. Я следователю сказал: парню и после больницы постельный режим нужен... для окончательной поправки. Так может статься, что он тебе у них, Филинов, пожить предложит. Соглашайся, а не то в тюремную больницу угодишь. У Филинов-то куда как лучше. Одно только знай: на все вопросы Филина отвечай: никого не знаю, ни в каком соборе не был, а что в бреду буровил — не помню. Чуешь? Сболтнёшь лишнее — пропал. И помни: друг у тебя есть и радетель — это я, Шизов. В нужную минуту руку подам. Знай!..
И по-отцовски, бережно поддерживая Артёма за локоть, проводил в палату.
Прошла ещё неделя. Артём окреп, поздоровел — его выписали. Был ясный морозный день начала февраля, когда он очутился за воротами больницы. Но тут его ждал милицейский автофургон с решётками на окнах.
У машины стоял следователь Филин — человек невысокого роста с плоским лицом и пухлыми малиново-мокрыми губами. Артём не однажды видел его у Мироныча, и теперь они поздоровались, как старые знакомые. Филин сделал жест: садись в машину.
В полумраке милицейского фургона оглядел следователя, уткнувшегося в угол возле дверцы, отметил про себя: «Не по-людски смеётся, глаза пучит, вот-вот выпрыгнут...»
Входили в подъезд четырехэтажного дома. Дверь обита жёлтой клеенкой, на чёрной дощечке надпись: «Филин» и номер «7».
Вошли в коридор квартиры. Под ногами ковёр, в углу зеркало. Воздух жилой, тёплый, пахнет чем-то пряным, душисто-печеным. В большой комнате следователь подтолкнул к столу.
— Садись.
На стене две групповых фотографии — в старых, облупившихся рамках. И маленькие картины; виды неброские — то лица живо смотрят из темноты, то море и луна в небе, а на одной две обнажённые девушки изображены. Сидят, поджавши ноги, а вокруг цветы, камни и чёртик волосатой ручкой к красавицам тянется. За грудь норовит потрогать.
Диван, стол, стулья, шкафы и полки по стенам — всё массивное, стиля и цвета разного, поставлено и повешено вразброд, без ума и порядка.
В дверях показалась девушка:
— Здравствуй, Артём!
— Здравствуй!
«Где я её видел?» Воротничок у шеи кружевной, белый. Щёки пухлые, и улыбка на лице. «Матрёна!..»
— Ты здесь?..
Силы его оставили. Поднялся из-за стола и, едва удерживая равновесие, шагнул к дивану.
— Слаб ещё. Вы уж извините.
Поездка на автомобиле, волнения от встреч истощили парня.
Невольным движением поправил шевелюру, провёл ладонью по мокрому вспотевшему лбу.
— Спасибо, — сказал чуть слышно.
И отвел в сторону взгляд. Стыдился своей слабости и от этого слабел ещё более.
3
В те же самые дни и в той же больнице, где только что лежал Артём, заканчивал лечение странный щупленький человечишко, назвавший себя Кобчиком. Его привезли с приступом тяжелейшей язвы желудка, и документов у него не было. В приёмном покое записали: «Лежал на улице без сознания». На вора не похож; стопка книг религиозных, мешочек с деревянными фигурками, фарфоровая миниатюра с женской головкой по розовому полю — всё имущество.
— Где ваши документы? — спросила сестра, едва он пришел в сознание.
— Украли, милочка, обобрали начисто, как липочку.
Лечащему врачу сказал: «В миру зовут меня Кобчиком, а если по правилам: Макарий Хризостомович. Отец Макарий. Происхожу из рода церковного, мой батюшка архиерей Хризостом настоятелем в Волжском соборе служил. Нас у отца шестеро, имена всем давали Богу угодные — благозвучные.
Друзей у Кобчика оказалось множество. Воришки, воры и ворюги: разных возрастов и мастей, каждый с норовом и форсом — и все передачи несут; продукты штучные: консервы, лимоны, апельсины — чего только не натащили!
Шизову доложили: привезли человека на скорой помощи — без паспорта.
Шизов явился в палату, сел возле больного. Измерил пульс, спросил о самочувствии.
— Вы лежите у нас без паспорта.
— Я это знаю.
— Я обязан...
— Вы обязаны меня лечить.
— Хорошо, мы вас будем лечить, но я главный врач и должен знать, кого мы лечим.
— Все люди братья, а отец один — господь Бог.
— Ваши друзья называют вас Монтёром, — у вас что, две фамилии?
Кобчик-Монтёр (отец Макарий предусмотрительно оглядел палату — в ней никого не было) отвернулся к стене, лениво проговорил:
— Каждый порядочный человек имеет профессию — вы, к примеру, врач, другой — инженер, а я — монтёр. Что же тут удивительного, если я монтёр?
Он повернулся к врачу и сделал невинное лицо. И долго, сочувственно смотрел на ничего не понимавшего Шизова.
Пояснил:
— Монтёр делает «динамо». Что такое «динамо»? Это когда хороший честный человек наказывает вора, изымает излишки награбленного.
— Вор у вора дубинку крадёт.
— Если угодно, понимайте так.
Шизов улыбнулся; чистосердечие пациента ему импонировало. «Этот субчик может пригодиться». Оглядел книги, разложенные на тумбочке: иные хоть и старые, но в дорогих переплётах с золотым тиснением. Часть книг раскрыта — тут же карандаш, записная книжка. Кобчик, полулёжа на подушках, вырезал из картошки печать. Шизов поначалу не смекнул, что это он делает.
— Документ нужен? — Будет документ! — пообещал Монтёр и показал доктору срез картошки, на котором он обозначил круг, герб и заканчивал резать словесную вязь.
— Что это?
— Моя вторая профессия. Вам нужен документик? Пожалуйста. И такой, я вам скажу... в горсовете шапку сымут. И скажут: «Кобчик, ты уже такой хороший человек — скажи, пожалуйста, чего ты хочешь?..»
Отец Макарий был в ударе; боль в желудке угомонилась, и ему хотелось покуражиться. Он любил озадачивать людей. Как истинный актёр перевоплощался то в церковного мудреца-книжника, то в полупьяного попика, а то и в мелкого жулика, щеголявшего блатными словечками. Знание священных книг, стихир, канонов акафистов придавало речи сочный церковный колорит.
Неторопливо и с чувством продолжал:
— Полегчало мне от ваших укольчиков, поднялся, стал ходить по палате. Смотрю это однажды — лежит старая бумажка, её обронил малохольный посетитель, на ней фиолетовый штампик: «Добровольное общество нумизматов и филателистов. Гор. Волжск...»
Шизова точно кипятком ошпарило: нумизматы!.. В прошлом году он сделал операцию толстому мужчине — он был председателем городской секции нумизматов. И умер под ножом Шизова. Родственники подняли шум, хотели подать в суд — Шизов едва увернулся от расплаты. Загремел бы в места не столь отдалённые.
Протянул дрожащую руку...
— Дайте посмотреть.
— Нет, не дам. Если хотите — вот... Эта вышла удачнее.
Из-под подушки достал готовую печать — тоже из картошки. По кромке слова: «Мастер литейки Николай Шапочкин».
В жар и холод бросало Шизова. Шапочкин — вторая жертва его хирургической деятельности. «Знает, подлец! Всё знает и шантажирует!..»
Поднялся доктор, сказал:
— Ладно. Выписывать вас пора. Вечером домой ко мне зайдёте. Картошечку не бросайте, дома у меня дорежете. Идея мне в голову пришла. Только чур... — Шизов приставил к губам палец: — Никому ни слова!..
Доктор жил в небольшом, свежепокрашенном особняке с двумя светлыми верандами, с кокетливой светёлкой на втором этаже — и вода, и отопление подведены к дому магистральные. Кобчик долго и с пристрастием оглядывал домишко снаружи, о чём-то думал, что-то прикидывал.
Пройдя в дом, цепким взглядом всё охватил, всё приметил. Комнат тут много, вещичек дорогих порядочно. Прошли в кабинет. Доктор за письменный стол сел, позу начальника принял. Кобчик в углу дивана привалился, смотрит на хозяина с улыбочкой и робости на лице никакой.
Кивнул доктор на карман, в котором картошечки лежали:
— Зачем печатки режешь?
— А так — на случай. Авось, пригодятся.
— Ты мне голову не морочь: говори правду — чего задумал?..
— От дум горестных голова пухнет, за людей печалуюсь, за грехи ваши. Зинка, раба божья, старец благочинный Мироныч, сёстры милосердные, что в больничке вашей трудятся, — все они об убиенных и зарезанных свечечки на помин души ставят. К Богу молитвы несут... А я что ж... Карандашиком на бумажечке — кто да что, да по какому случаю... Ох-хо... Грехи тяжки, а Бог милостив. Не Бог, так прокурор... очистился и возродись.
— Мели, Емеля, твоя неделя! Чует моё сердце — сатана тебя подослал. Говори, чего хочешь?..
— Пришлась мне хавирка твоя, ты уж того, посочувствуй бездомным, кров свой страждущим предоставь — первым делом комнатёнку вон ту, на правах сожителя, — мол, племянничек из села приехал, на завод будет поступать — власти и пропишут раба Макария на твою жизненную площадь; а там дальше видно будет, жизнь сама покажет — может, благость войдёт тебе в душу, хавирку-то и совсем на меня отпишешь. Торопиться некуда, лишь бы всё по-хорошему...
Поначалу-то не понял ничего Шизов, смотрел на шпанюгу во все глаза, плечами пожимал: «Спектакль какой-то разыгрывает». А тот своё:
— Вам-то, умелым да умным, — всё нипочем; и братьев своих в беде оставили, а зря — Бог-то, он обо всех помнить велел, нищему рубашку с плеча... По-христиански...
— Прекрати спектакль, грязная скотина!.. Убирайся вон!..
— И уберусь, уберусь, — невозмутимо выпевал отец Макарий. — Мне теперь не к спеху, а вы, доктор, подумайте, пораскиньте умом... Вам-то домик деревенский ни к чему — уход за ним, ремонт... То ли дело квартирка городская: тепло, сухо... Время у вас есть, пораскиньте умом на досуге, а сейчас мне денежек дайте — триста рублей на диету.
— Убирайся к черту! — вскричал Шизов. И когда Кобчик, юродствуя и злословя, аккуратно прикрыл за собой дверь, опомнился Шизов, бросил Кобчику деньги. Тот подобрал с пола сотенные бумажки и вежливо удалился.
С тех пор наведывается Кобчик — то в больницу придёт, то на квартиру — и всё тайну раскрыть угрожает, деньги выманивает и про хавиру напоминает: дескать, никуда ты не денешься, доктор, рано или поздно хавиру божьему человеку отцу Макарию отпишешь.
И при каждом новом посещении щекотливые подробности Шизову сообщал — про операции на больных да про то, как те умирали и как родственники в суд подать собирались. Выкопал отец Макарий самую страшную тайну: узнал про техникум, в котором учился Шизов, — будто техникум тот и не совсем обыкновенный, а по-настоящему школой ветеринаров называется. Шизов-то, выходит, людей лечить и вовсе прав не имеет.
Хоть бы он сегодня не явился, незваный гость. Нынче и совсем некстати; вечер занят будет, доктор для души отвёл времечко, из больницы санитарочку позвал — пусть в квартире приберёт да ужин сготовит.
День субботний, с работы пришёл рано — прилёг на диван, развернул газету. И как сердце чуяло: стук в дверь. Отец Макарий! Снял пальто, оставил в коридоре галоши. Костюм серого искристого коверкота, рубашка с прямым расписным воротником, бежевые ботинки с канифольным скрипом.
На попа бывшего и на шпану не похож, человек как человек. Вошёл ровно в дом свой, на ходу обронил приветствие, у окна постоял с минуту, затем на диван присел. А когда Шизов встал с дивана, Кобчик на его месте развалился. Шизов такую бесцеремонность едва выдержал. Припугнуть решил:
— Я ведь и милицию могу позвать.
— Не путай, доктор, Кобчика с кем-нибудь другим. Я человек пристойный, людей не забижаю, в милиции на учёте не состою. Вы мне не поверите, но я вам скажу: никогда и ничего не брал чужого, а только наблюдаю, как это делают другие. С детства страдаю любопытством: однажды мне сделалось интересно, почему это один папашечка, ранее служивший в царской полиции, стал при советской власти важным человеком? Я к нему с вопросом таким обратился, а он тут и задрожал, как лист осиновый. Я долго его успокаивал, а потом две тысячи рублей взаймы попросил. С тех пор я частенько к нему навещался, да вот беда: пропал папашечка; куда-то изволили смыться, говорю. Между прочим, такого же рода любопытство привело меня и к вам, сделало нас друзьями.
— Чёрту ты друг, а не мне.
— Подожди, доктор, дай досказать. Человек я божий, книги священные знаю — заблудших вразумить могу. Вы не смотрите, что одеяний по форме не ношу — епископ Лукиан разгневался на меня, сана лишил, однако временно. Ныне Лукиану и самому по шапке дали. Собор взрывать будут, потому как антихристы... Но придёт, придёт времечко... Я тебе совет такой дам: грехи замаливай, Библию на сон читай. Библия — книга толстая, умственнее всех других будет. Отцы святые прочли все книги мира и из них одну составили, Библией назвали. Я как на проповеди сказал это, Лукиан и взъярился. Бес, говорит, в тебя вселился, — вон, вон из храма Божьего!..
— Довольно паясничать, зачем пришёл?
— Не надо денюшек, нынче мне ничего не надо. Кобчик сытый, а лишнего не берёт. И одёт он, как самый лучший фрайер. К новой мы жизни стремимся. А для новой жизни нужна хавира, мебель, занавесочки. Вон, видишь, я паспорт выправил. Не Монтер и не Кобчик нынче, а Баратов Дифосген Умбертович. В моду громкие имена пошли, пусть и Кобчик будет немножко модным. Ты, я вижу, смеёшься. Хоть и спиной ко мне стоишь, да я вижу — смеёшься. Ты, однако, не будешь таким весёлым, когда я поселюсь в твоём домике.
— А я? — невольно вырвалось у доктора.
— Туда пойдёшь, туда, — спокойно сказал Кобчик и ткнул пальцем в сторону многоэтажных заводских домов.
Но это уж было сверх всякой меры. Шизов схватил Кобчика за новенький коверкотовый рукав и сдёрнул с дивана. Кобчик едва не упал; удержался и брезгливо отошёл к двери. Там на этажерке, сплетенной из обожжённых прутьев, заваленной книгами, стоял телефон. Кобчик набрал номер.
— Приёмная?.. Запишите к прокурору. Хочу сообщить...
Шизов вырвал трубку.
— Чего надо — говори.
— На этот раз немного, но ты успокойся, присядь на стульчик. Смутил душу ближнего — покайся. Моя душа неспокойна. Слышал песенку: переменим с тобой деревенскую жизнь на роскошную жизнь городскую. Я же наоборот: городскую жизнь хочу переменить на эту вот. В избе буду жить.
На лицо доктора пала тень земли. Понял: Кобчик не шутит.
— Не возьму в толк, — заговорил хриплым голосом, — зачем тебе дом?
— Епископ Лукиан в особняке живёт — а я чем хуже? Правда, домик у него побольше будет и в центре города стоит — ну да ничего. Зато здесь из окна Волгу видать.
У Шизова заблестели хрустальные капельки на лбу. Обидно доктору: кто его одурачил? Ладно бы человек был — бродяжка юродивый! Ни вор, ни разбойник — и жулик-то не настоящий. Шут гороховый! Попик неудавшийся.
И решил доктор говорить с Кобчиком серьёзно:
— Дом тебе, как я понимаю, для продажи нужен. Ну продашь дом, деньги размотаешь и снова за старое. Что это за жизнь, Кобчик! Ты умный человек, и знаешь много, и людей видишь насквозь — должность бы тебе занять, а не по свету бродягой шляться.
Шизов тоже не лыком шит — понял: отвертеться от шпанюги не сможет. Так лучше за счёт государства откупиться, чем своим жертвовать.
— Да, Кобчик, должность. С твоим-то умом из неё больше выжмешь, чем из стен этих.
Удивила Кобчика речь доктора, приподнял он голову над валиком дивана и от неожиданности ногу на пол уронил.
— Какую... должность?
— По торговой части, например... В милиции...
— Не-ет, — махнул рукой. И откинул голову навзничь, развалился на диване. — Не-ет, — повторил убеждённо. — В милиции нельзя — братва убьёт. Прознает и — враз... башку сымет. Торговля — тоже не по мне. Там воровать надо, а я человек честный — не могу. Вот если бы в больницу — как вы...
— Э-э... Занесло тебя. Так может уж сразу — директором Тракторного!..
— Забирать лишку неразумно, а в больницу можно, там ничего, сошло бы. Больной — человек отрешённый, ты его хоть как дурачь, спорить не станет, потому как больно ему и на врача он как на бога смотрит. Да, да — в больницу пошёл бы.
— Но кем же тебя? Может, по хозяйству?
— Э-э, нет! Хотел бы вот так же, как и ты — начальником.
Говорил всё это Кобчик, а сам смотрел в потолок и ударений на словах не делал, — речь его лилась спокойно, благодушно; так мимоходом, не торопясь, сообщают пустяшные сплетни, нечаянно подслушанные на улице, — хочешь слушай, а хочешь — мимо ушей пропусти. Так, пустяки разные. Собака лает, ветер носит.
И вздохнул Кобчик всей грудью, бежевые ботинки над валиком дивана приподнял — один носок повертит, другой, а на Шизова и не взглянет даже. Впрочем, втайне Кобчик смеётся над ним. Много он знает о докторе. Долгих сорок дней в больнице провалялся — чего там не наслушался. Нянечки болтали, сёстры говорили. Кобчик в душу лезть умеет, где вздохнёт участливо, где словечко божье обронит — душа русская и раскроется, пытай её, выведывай.
Шизова его речи жарили, как на угольях. Стоял у окна, а в голове шум, и к горлу тошнота подкатывала. О санитарочке забыл, и не было у него иных мыслей, кроме одной-единственной: как Кобчика с холки сбросить.
Собрался с силами, заговорил твёрдо:
— Дом — это блажь, глупая фантазия. Прописать-то я тебя, может, и пропишу, а вот как до ордера дело дойдёт — власти насторожатся. Особняки такие видным людям дают, а этот, скажут, что за птица? Выкинь из головы дом, лучше что другое проси. Деньги, должность, а к должности и комнату прихлопочем.
«О-о... Давно бы так! — ликовал в душе Кобчик. — Должность, комната — для начала хватит. Однако, ещё стоит и поторговаться. Может, и ещё чего выбьем...»
И Кобчик дальше играл свою роль — теперь уже для порядка, в азарт вошёл.
— Не выйдет! — сказал Кобчик, продолжая лежать в прежней позе и смотреть в потолок. — Должность, комната... Пустяки! Мне дом свой подавай. Сан мой, верно, сейчас пошатнулся, но если ты в горсовете похлопочешь да к Миронычу своих людей пошлёшь — то и сан мне вернут, да ещё и с повышением.
— А если не смогу?
— Не сможешь — пеняй на себя. Ты мою профессию знаешь: «динамо» делаю, то бишь у воров изымаю грехом приобретённое и тем божью справедливость на место водворяю.
И это всё Кобчик говорил тихим голосом, но слова его внушали трепет. В одну минуту он в глазах доктора в грозную фигуру вырос. Ведь вон как всё ловко обделал — мёртвой хваткой зацепил. «Отдам ему дом, чёрт с ним! Пропишу, а затем съеду, — оставайся, мол, живи. Сам в Москву подамся — там своих много».
— Ладно, Кобчик, будь по-твоему, да ты хоть обещай мне: в покое меня оставишь, отцепишься.
— Посмотрим.
— Вот те на! Посмотрим. Отпиши тебе дом, а ты шантажировать станешь, ещё большую жертву потребуешь.
— Посмотрим, — повторил Кобчик. — После встречи с вами, Шизов, я немножко сделался малохольным; подолгу гляжу в одну точку и думаю. О вас думаю, о спасении заблудших душ. Молиться вам надо об отсечении грехов ваших. Кайтеся, грешники. «Покаянием же очищаяй дело скверно». В прошлом году, когда голод был, судьба меня с Филиным свела, — ваш дружок он, Филин. Я и за ним наблюдал.
«Смотрите на Филина, — говорил ребятам, — он в белых перчатках работает! Не то, что вы, кусошники». А когда попал к вам в больницу и кое-что прослышал о вас, то сказал себе: «О! Да этот, пожалуй, почище Филина! Умеют ребята!» И сколько я в вашу честь спел псалмов своей братве! Я говорил: «Они работают головой, вы ручками, они мастера, вы подмастерья, — учитесь, братушки, не век же будете пробавляться кусками, когда-то нужно и пироги отхватывать.
Сейчас же, доктор, иное вижу. Прозрение на меня сошло. Истину я познал. И любовью к вам проникся. Так бы вот взял я вас всех и, как Иисус Христос учеников своих, на гору Фавор бы и повёл. И просиял бы на той горе лик мой, как солнце, и одежды бы сделались белыми, как свет. И все бы вы увидели грехи свои и восплакали. А через слёзы бы — очистились.
Кобчик сделал паузу и потом продолжал, но уже не так патетически:
— Нет, не те вы, за которых я вас принимал раньше. Вор — это профессия, тут опыт нужен, смелость. У вас профессии нет. Вы лишены профессионализма. Вы и воры, и убийцы по природе — рождены такими. И хотели бы стать другими — не можете. У вас и бог свой, и судьба своя. Да, Шизов, судьба! Вор — он какой ни на есть, а человек, он плакать способен. Ермак на что зверь, а и то, когда о смерти матери прознал, слезу уронил. Вы без жалости, вы, я думаю, и совсем без чувства.
Слепая бессильная ярость душила доктора; стоя у окна, он конвульсивно потряхивал головой, жмурил глаза и тянул шею навстречу тихо струившемуся из раскрытой форточки воздуху. Вяло, без воли и усилий текли его мысли. Одно было для него ясно: «Этот на всё пойдёт. Он для достижения своих целей ни перед чем не остановится».
И то ли голос Кобчика угасал, то ли Шизов глубже удалялся в себя — ядовитые словечки, изливающиеся с свистящей хрипотцой, жалили его всё меньше, никли, притуплялись. «Денег у тебя, Шизов, мало. Эх, жидёхонек капиталец, не то бы швырнул ему пачку сотенных и сказал бы: «Пошёл вон, шелудивый пёс»!..» Поднимались из глубин памяти назойливые поучения отца: «Деньги всему голова. В них все концы и начала».
«Мда-а... Денежки... Сунул бы ему сейчас пачку... покупай дом хоть в центре города. Мда-а...»
Краем уха слышал болтовню бродяги, но значения ей не придавал. Впрочем, Кобчик и не нуждался во внимании собеседника. Он размышлял вслух, формировал для себя жизненную философию, — он испытывал внутреннюю потребность выговориться до конца.
— Гнусно, конечно, брать чужое — в другой раз душа горит от терзаний совести, но, повторяю: у каждого из нас, хотя бы и вся почерневшая, но всё-таки душа есть. А вы?.. Ну скажите, Шизов, какой вы человек? У вас нет характера, и Дарий, ваш шеф, и Филин — все вы слякоть! А старик Мироныч? Я ведь и его знаю. Поразительно, как вы все схожи. Близнецы!..
Вы много нагадили людям, но когда люди изучат ваши повадки, вы сникнете под воздействием одного только сурового взгляда. Эх, жаль, уехал в Одессу Ермак. Я бы сказал ему: «Нет, Ермак, не надо нам ни у кого учиться, мы с тобой хоть и живём за чужой счёт, но грабим не всякого, с разбором, и жизни никого не лишаем. Мы с тобой человеки, Ермак!..»
Шизов сплюнул в сторону Кобчика:
— Шпана несчастная! Один у вас путь — в тюрьму.
— Наверное, в тюрьму, — согласился Кобчик. — Но не всякое наше дело пахнет тюрьмой. Вот моё, например, — операция с выселением доктора Шизова. Операция возмездия — иначе не назовёшь. Наказание за преступления. Да может, в будущем, когда вскроются все ваши художества, мои действия геройскими назовут.
— Шантажист несчастный!
— Опять же и на этот случай божье указание есть: сними рубашку и отдай ближнему.
— Хороша рубашка!
— Помолчите, Шизов. А лучше пойдите к знакомым, побудьте у них до завтра.
«Чёрт с тобой! — решился окончательно Шизов. — Отдам тебе дом, а сам в Москву перееду. Мне бы только Жёлтую розу...»
С того дня, когда Шизов решил прописать Кобчика в собственном доме на берегу Волги, а самому переселиться в Москву, он решительно взялся за Жёлтую розу. «Не с пустыми же руками явиться в столицу», — говорил он сам себе. И ещё явилась мысль: «С такой-то ценностью можно и за границу».
Отправился к Филинам. Дверь открыла Матрёна.
— Хозяева — дома? — кивнул на правую сторону квартиры — там располагались две больших комнаты: кабинет хозяина и спальня, в которой обыкновенно находилась хозяйка Лора Максимовна.
Квартиру им сам директор завода выделял. Важное дело вверял Филину — снабжение продовольствием. Шизов крепко сдавил Матрене руку повыше локтя.
— Показывай больного.
— Он, слава богу, выздоровел. На улице ковры трясёт.
Явился Артём. На плечах гора ковров, дорожек, на щеках румянец играет. «Запрягли парня», — хмыкнул Шизов себе под нос.
— Пойди, Мотюшка, на кухню, чайку нам сготовь, а я посмотрю молодца. — Плотно дверь прикрыл, подсел к Артёму.
Торопился Шизов. Спрашивал:
— Зачем живёшь здесь?
— Хозяйка разболелась. Просят помочь по дому.
— А ты и рад стараться! Э-э-э... Ладно. Больничный тебе на две недели продлил. Допрашивал Филин? Нет. Смотри, парень, — судьбу свою на кончике языка держишь. Справки я навёл про замысел его — чёрт он, не человек! Но ты — чш-ш-ш! Слово лишнее не оброни. Не знаю, не видел, не слышал — и баста! Понял?..
Схватил парня за рукав, подтянул к себе:
— Лаской к тебе в душу лезут, — Розочку выманить хотят.
— Какую ещё розу! Не знаю ничего. — Сам думал: «Зина бы не призналась». А он, Артём, хоть убей — не скажет.
Доктор улыбался довольно:
— О-о, да ты молодец. Быстро усвоил мою науку.
Расчёт у Шизова был простой: если Розочка у Бунтарёва или парень знает, кому сплавлена, он, Шизов, рано или поздно к ней подберётся. Лишь бы Филин её не накрыл.
— Ничего я не знаю, — повторил Артём.
— О! Репетиция. Усвоил. Отлично. А теперь — вот... возьми. Триста рублей. Молочка купить, хлеба белого.
Бунтарёв сначала не понял — взял деньги, но тут же положил на стол. «И этому ничего не скажу, и — тому», — решил парень, сжимая под столом кулаки. На доктора смотрел без зла. Понимал: и ему Роза ум помрачила.
«Воззрился-то как!.. Складки в углах губ подрагивают, в глазах страх застыл — ну как не достанется ему Роза!»
— Хе-хе! — полоумно хохотнул Шизов, вытирая обильно проступивший на лице пот. — Ты, парень, хе-хе, умница! Не видел, не знаю — хе-е! Чего проще! Два слова — и дело в шляпе.
За дверью послышался шум. Шизов вскинулся к больному, припал к сердцу, слушает.
Вошла Мотя, и Шизов отвалился. Лицо — белее полотна, взгляд ошалелый, мутный. Деньги снова двигает к краю стола.
— Не свои даю — казённые. Для поправки здоровья, из фонда профсоюзов.
— Если казённые — другое дело, — поверил Артём, — тогда давайте.
И доктор устремился в другие комнаты — там в спальне, страдая от ног, ждала его хозяйка Лора Максимовна.
После Шизова в комнате дух нехороший остался. Вроде бы нет ничего, а дух витает. То ласковый, то тревожный, то зовет куда-то, а то — душит. Положил Артём руки на стол, сжал кулаки. И вздохнул шумно, точно тяжесть сбросил. На Матрёну посмотрел. Она стояла посреди комнаты с красивым большим бокалом.
— Компот сварила... из свежих фруктов.
На Артёма смотрела пытливо, с тревогой:
— Боюсь я его. Слова говорит хорошие, смотрит приветливо — и деньги даёт. Мне он раза три давал: то десять рублей, то пятнадцать, а к Новому году двадцать пять рублей подарил. «На, — говорит, — на гостинцы тебе и брату». Я тогда у Мироныча жила. Деньги даст и тут же пытать станет: как да чего? Про хозяев спрашивает. А к тебе зачем?.. О чём спрашивал?
— Вон деньги принёс. Говорит, положено — от государства, значит.
На столе скатерть постелила, из шкафа, из-за цветной стеклянной дверцы вазу достала — на ней сухари, печенья и конфеты.
— Ты ешь, Артём, не стесняйся. Тебе поправляться надо.
Говорила просто, по-домашнему — и сама села рядом, будто он родной был, и она долго ждала его из дальних странствий.
— Не заругается... Филин?
— Нет, он простой и добрый. Я у них за хозяйку. Ничего они не считают, не скупятся. Много у них... добра всякого, и еды разной, самой хорошей — сколько хочешь.
— А ты изменилась, — сказал, закрасневшись, и отвёл взгляд в сторону.
Другой была здесь Матрёна: повзрослела, успокоилась. Лихо жилось ей у старика Мироныча; чуть что, кричали: «Ты дочь врага народа, — не забывайся, не то живо ушлём на Колыму!..» Здесь никто не кричал, не упрекал — и платье ей купили, и пальто, ботинки.
Помнит Артём, как увидел Мотю на купальне. Перед ним стояла стройная, как молодая берёзка, девушка, смотрела с улыбкой, независимо. И теперь так смотрит, только во взгляде и во всём облике важности прибавилось и какой-то спокойной величавой взрослости.
Смутилась и Матрёна; взгляд не отвела, но румянец на щеках проступил гуще.
Набрался духу Артём, проговорил:
— Красивая ты. Разневестилась.
В тёмно-синих больших глазах Матрены блеснул игривый огонёк женского кокетства; как все женщины на свете, она хотела нравиться. И каждое похвальное слово Артёма было ей приятно и желанно. Понимала: надо отвечать на комплименты, но не находила слов и свела разговор на другую тему:
— Не люблю доктора; он хоть и ласковый, а душа не принимает. Филины — хорошие, и ко мне относятся, будто я им дочь родная, и тебя из больницы к себе взяли. Вот только по ночам... всё говорят о чём-то. Тревожно этак... Ждут чего-то. В другой раз и меня страх проймёт.
И от слов этих, от всего, что происходило вокруг, тревожнее становилось на душе Артёма. Чуток и некрепок был его сон: вдруг как снова в забытье он начнет болтать про Розу и иконы?..
4
Старший сын семейства Филинов страдал расстройством нервной системы, плохо спал: ночью, когда луна всходила над заволжскими лесами и вставала напротив окна, он медленно поднимался с постели и начинал бродить по комнате. Глаза не открывал, руки вперёд не протягивал. И при том ни на стул, ни на стол не натыкался; шёл по наитию, каким-то своим таинственным образом, выбирая свободное пространство.
Однажды летом родители забыли закрыть дверь на балкон, выходивший на сторону Волги, и дверь в коридор на противоположной стороне — он вышел на улицу, обошёл вокруг дома, вернувшись, лёг спать. Наутро, как всегда, ничего не помнил. Болезнь пугала родителей. Они не рассказывали о ней сыну, но к врачам обращались. Однако никто им помочь не умел. Не могли определить: вид лунатизма это или своеобразное психическое заболевание. Советовали закрывать на ночь двери и окна, а во время прогулок сына не нарушать тишины.
Болезнь проявлялась после нервных возбуждений. Вот и нынче: пришёл домой и увидел мать и отца совершенно разбитыми. Мать лежала с больными ногами, отец — с сердцем. Подсел на диван к старику, спросил:
— Что с тобой, папа?
— Нездоровится. Уставать стал на работе. А ты?.. Слышал я, дело важное поручил тебе прокурор, алмаз-камень ищешь?..
Глухо говорил, будто бы без интереса, но под сердцем надежду грел: найдёт сын Жёлтую розу и как-нибудь удастся её при себе оставить. Лелеял Филин-отец мечту поднести Розочку ко дню рождения жене директора завода красавице Оксане — то-то угодил бы шефу!
Никогда раньше не было такого желания услужить директору. Опасность нависла над головой Филина — в одночасье гроза может грянуть, кто тогда защитит? Дарий!..
Умеет прятать концы в воду Филин-старший, да недавно глупость большую учинил — квитанцию собственной рукой переправил. Цифру 110 на 10 перечертил. Единицы близко жались друг к другу, почти сливались — чуть нажал пером, и слились палочки, цифра-то десять и вышла. Десять мешков толокняной муки для детей Волжска. Не сто десять, а десять. Сто мешочков оставил в вагонах, идущих в Астрахань. Там, в низовьях Волги, есть свои люди; знают, кто прислал мешочки, куда их сбыть.
Так бывает довольно одной капли, чтобы вода через край полилась. Смутная тревога, томившая душу и прежде, теперь разразилась грозой, ударила в самое сердце, перехватила дух. С тех пор не знает покоя Филин-отец. Он теперь за Жёлтую розу мыслью зацепился. Дарий — сила, а подарки все женщины любят.
Волнения отца будто бы автоматически передались сыну. По ночам не спал Филин-младший: то включал свет, то выключал. Ворочался, вздыхал.
В полночь за окном на берегу Волги ещё слышались голоса рабочих, издалека доносились гудки пароходов, урчание припоздавших катеров; но вот звуки стихали, и в ночном безмолвии старики слышали нездоровое, с постаныванием дыхание сына.
В начале второго часа луна поднялась над Волгой, глянула в окна домов. В комнате сына скрипнула койка, раздались шаги. Вот он вошёл в столовую. Ходит вокруг. Вдруг зацепился за стул, охнул. Отец, превозмогая боль сердца, вышел из спальни, обнял сына, повёл к дивану.
— Ты чего, папа? — спросил Филин-сын, вздрогнув и очнувшись.
— Спи, сынок. Ещё рано.
Филин-сын сел на край дивана, сдавил пальцами колени.
— Проклятая Роза — сна лишила!
— Ты поменьше думай о делах, — наставлял отец. — Душа разрядку любит; пословицу не забывай: делу — время, потехе — час. А эдак-то... Изведёшь себя.
Отец ерошил свалявшиеся седые кудри, морщил лоб. Хотелось бы закинуть удочку — о Розе заговорить, да уж больно раздражён сынок; нервы что провода при замыкании — искрят. А сын изливал сокровенное:
— Бунтарёва привёл в дом — на него надеюсь. — И — с досадой, с вдруг закипевшим раздражением: — Надоел он мне... медведь нечёсаный! Прогнать, что ли, а?.. Спрячу в камеру подследственную — пусть сидит.
— Нет, сынок, прогонять не советую. Ты по своей молодости плохо знаешь людей, среди которых мы живём. В каждом из них зверь сидит и дитя наивное. Если с добром к нему — рубашку последнюю отдаст. Ты ему слова ласковые говори, он тебе душу-то и раскроет. Этак-то быстрее к цели придёшь. Да и нам он кстати; вишь, как все мы разболелись.
Филин-сын недолюбливал убаюкивающую манеру отца, но на этот раз житейские мудрости возвращали уверенность в успехе задуманного дела.
— Да, да — по-хорошему. Так и нужно с ним.
Из окна в сиянии луны виднелись трубы Тракторного завода, у их основания чернели гигантские сундуки цехов — за ними, теряясь в зыбкой текучей пелене, то покрываясь мраком, то слабо проясняясь, шевелилось что-то бесплотное и таинственное. Из этой сумрачной бесприютности возникали глухие звуки, сотрясавшие землю. Это были паровые молоты в кузнечном цеху, но отсюда чудилось: удары раздаются под землёй, там кто-то подаёт сигналы, упорно и яростно рвётся наружу.
— У нас говорят, новый секретарь обкома в Волжск едет. Как бы не привёз с собой нового прокурора и вообще — новых людей, — спрашивал отец.
— Не слышал. Прокурора боишься?
— Новых людей не хочу. Эти-то — наши, все под Дарием ходят, а ну-ка заявится молодой, да зелёный, да никакими нитями с нами не связанный.
— Такого не пришлют. В Москве знают, кого в область посылать. Я за это спокоен.
Отец философствовал:
— Нужны товарищи по духу и единству цели, нужен крепкий строй. И ты, сынок, рядком держись. Товарищей береги, в жизни всё хорошее — от друзей, от тех, кому ты помог и кто тебе готов подать руку. Взаимная поддержка — философия умных. Посмотри на Дария: всюду он таскает за собой дюжину верных людей. И где появится — тотчас на все ключевые посты своих расставляет. Чем глубже внедрит во все поры городской жизни верных людей, тем и сам сильнее. Попробуй, сшиби такого! — Неожиданно спросил: — Ты, если Розу добудешь, куда денешь камушек?
— Как куда — государству сдам.
В который раз отмечал про себя Филин-отец: не в одном только богатстве видел его сын свою планиду. Понимал власть злата и денег, но одной только, хотя и древнейшей, страсти без остатка себя посвящать не хотел. Знать, виделась ему в тайных грёзах и иная жизнь: слава мудрого, вездесущего следователя, кресло важного начальника, поклонение молодых, уважение старших. И в его ещё не увядшую душу заронил благодатные зёрна витавший над страной в ту романтическую, полную героического смысла эпоху, дух обновления.
— Не хочу впрок жить, на сто лет загадывать!.. Говорил уж тебе.
Как всякий умный человек, отец не спешил строго судить, не корил — старался понять тайные стремления, влезть в шкуру молодого человека, проникнуться его интересами. Вспомнил и себя молодого: отец был купцом, занимался контрабандой — сплавлял из Новороссийска в Турцию меха и золото. На окраине города, на берегу моря, невдалеке от порта имел небольшой кирпичный домик. Не заводил красивых вещей в доме, не носил Филин-дед дорогих нарядов и едой вкусной детей не баловал; хлеб, картошка, лук, да молоко по праздникам; куда только деньги девал купец?..
Шести сыновьям говорил: «Мать берегите, с ней не пропадёте». Видно, ей только и доверял свои капиталы. Но судьба распорядилась иначе: мать умерла внезапно, а Филин-дед от горя потерял рассудок. Ходил по улицам в красном колпаке и с красным бантом, тряс над головой ржавую консервную банку и повторял одно и то же: «Хочу куплю, хочу продам — мои деньги, мои...»
Филин-отец успел-таки загрести из шкатулки матери часть драгоценностей — на них учился в торгово-промышленной школе, они же помогли пережить смутное время гражданской войны. И всегда он — сколько себя помнит — осуждал купца. Жил в трудах и страхе, делал деньги и прятал их от всего мира, даже детям родным не сумел передать, разума лишился от жадности — можно ли уважать такого человека?..
— Я Розу государству сдам. А уж там... дело за репортёрами. Есть у меня верные люди в газетах и на радио.
— Ты хочешь честно исполнить свой долг, быть примерным гражданином? Похвально! Но ты забываешь, в каком мире мы живём. Государство — это всего лишь слово. Розу ты сдашь человеку, а тот человек, если он такой же примерный гражданин, как ты, передаст её другому человеку, тот, другой, положит Розу в карман. Из всей истории выйдет ребус: Жёлтая роза, два дурака и один умный — где искать Жёлтую розу?
Прощая отцу незлую шутку, сочувственно покачал головой Филин-сын.
— Упрощаешь, отец! Всё примеряешь на старый лад. И вообще мы затеяли глупый разговор: делим шкуру неубитого медведя. Ну ладно, вообразим на минуту: Розу я накрыл. По твоей схеме я должен положить её в карман. А дальше?.. Что прикажешь делать с ней? Заключить в золотую оправу и таскать на пальце?.. Раскрошить на мелкие кусочки, распродать ювелирам?.. Или прикажешь подарить Розу мамаше для коллекции фамильных драгоценностей? Между прочим, у моего деда, по слухам, тоже были драгоценности. Ну?.. Что же ты мне посоветуешь?
— Хорошо, хорошо, не горячись, пожалуйста. Но разве ты знаешь человека, которому привалило счастье, а он бы отшвырнул его в сторону?..
— Счастье, счастье!.. С детства я слышу одно и то же: деньги — счастье, деньги — сила, деньги — власть. Я тоже хочу счастья, но в наше время одних денег для счастья мало! Мой дед копил деньги на чёрный день, а нам чего бояться? Люди коммунизм строят, а я деньги копить. Ну не глупо ли?.. Да у нас и так, слава богу, все пять комнат набиты хрусталём, дорогими отрезами, картинами. Лишние заботы.
Хорошо, пока всё хорошо. Ну, а если, не дай бог, в историю влипнешь. Заявится в квартиру следователь — молодец такой, как я. И тогда каждая ваза, сервиз, картина уликой против нас же обернётся. Нет, отец. Я скопидомом не стану. Помню деда: он имел много денег, но его не уважали, над ним смеялись; ему кланялись, но его же и презирали. Он сносил оскорбления и был счастлив — его радовало сознание власти над людьми, но власть его была мнимой. Можем ли мы удовольствоваться такой судьбой?
Филин-сын отстранился в угол дивана. В белой длинной рубахе, с непричёсанной головой он был похож на привидение; глаза терялись в полумраке, но временами в отсветах луны они загадочно вспыхивали, — он, казалось, ещё не совсем вышел из того полусонного состояния, в котором по ночам, в кромешной темноте, имел обыкновение ходить по комнатам. Отец не возражал, не спорил, — кидал на сына тревожные взгляды, печалился. Понимал: убеждать сына бесполезно. Да и нужно ли? Что же до Розы — может, оно и к лучшему. Неизвестно ещё, как Дарий бы на дело глянул. Бог с ней, с Розой.
Луна ушла с глаз долой, и отец успокоился. Накрыл сына одеялом, пошёл в свою комнату. Тут его нетерпеливо ждала Лора Максимовна. Женское её сердце болело от тоски и тревоги. Трудные времена начала тридцатых будто бы и на пользу пошли её семейству — Филины никогда еще не получали от жизни таких щедрот, но вот беда: хвороба одолела. Лезут в душу тёмные предчувствия, обуревают страхи.
5
Артём один возвращался с реки и едва свернул за угол дома, как его за руку схватил длинный мордастый дядя, стоявший возле невесть откуда взявшегося тут экипажа: две сытые лошади были впряжены в чёрный шарабан — на манер тех, в которых цыгане ездят.
Человек тряс темной бородой, простуженно сипел:
— Вижу я: филинские ковры трясешь? Ты что, любезный, живёшь у них или как? Помнится, я видел тебя у Мироныча в подвале.
— Временно я, по хозяйству...
— Понял, понял. Поменял господ, нашёл местечко потеплее. А скажи, любезный, Филин-следователь дома? Сын ихний?
— На службе он, — сказал Артём и шагнул в сторону, хотел идти, но Борода крепко ухватил за рукав, смотрел бесстыже, как можно смотреть только на вещь; при этом красные ноздри незнакомца раздувались, щетина усов топорщилась — он дышал нервно, трудно, точно паровоз, внезапно встретивший преграду.
— Не врёшь ты... приятель?
— Зачем мне врать!
— Любезный! Ты, я вижу, недавно из деревни. Не ловкач, не жулик. Сослужи службу, а?..
Борода говорил бабьим тянучим голосом, слова выпевал на одной ноте.
— Стой же, тебе говорят! Разговор не окончен. Ну чего трусишь?.. Вот фаэтон, садись, пожалуйста! Разве я похож на человека, который может тебя обидеть? Ну, так и не бойся.
Силком втянул в экипаж, усадил в один угол, сам сел в другой. Лошади, застоявшись на холоде, дёргали то вперёд, то назад, — экипаж скрипел, пошатывался, точно пьяный. В полумраке фаэтона черты лица незнакомца сгладились, бороды не было видно, и весь он теперь казался обыкновенным и вовсе не смешным и не страшным.
— Ты, небось, комсомолец, святая душа, а у них временно застрял, так сказать, по нужде великой. Понимаю. Я, брат, всё понимать могу и всё вижу. М-да-а...
Незнакомец задумался, стал теребить бороду. Затем на Артёма уставился, словно испытывал, можно ли ему дело доверить.
— Так, так, приятель. У Филинов, говоришь. Это даже вот как хорошо!..
Незнакомец наклонился — быстро, стремительно, будто его кто толкнул из угла фаэтона.
— А скажи ты мне, пожалуйста, не хочешь ли ты заработать деньги. Большие — несколько тысяч! И сразу, без особого труда.
Качнулся Артём в угол кареты, за ручку дверцы взялся.
— Ах, деревня ты, темень дремучая. С тобой и шутить-то опасно. Вот я кто! — видишь?
Борода отвернул край пальто, оттуда петлица милицейская синим глазком мелькнула. И тотчас запахнулся.
— Понял, осёл деревенский?
— А зачем повозка такая? Форму не носишь?
— Для маскировки, — чтоб фуражкой да наганом жуликов не пужать.
Дохнул в лицо горячим паром:
— Посох стариковский ищем, этакая палка с загнутым набалдашником. С каким Мироныч ходит. Видел, небось, у него! Ну так слушай! Он, Мироныч, сегодня в гости к вам пожалует. Он как положит палочку эту, а ты и... потянешь за кончик. И в лучшем виде мне сюда доставишь. Или... туда вон... за угол дома. Там буду ждать.
— Э-э, дядя, в таких делах я вам не помощник.
— Ну, деревня, маята с тобой, чистое наказание. Да скажи ты, наконец, хочешь государству службу сослужить или ты враг родной отчизне? Палочка-то у старика не простая, историческая. С палочкой той царь российский Иван Грозный по улицам Москвы ходил, ею он и сына родного пристукнул. Смекаешь теперь, какое тебе задание от государства выходит?
— А... если она такая... отчего же у Мироныча оказалась?
— Из музея столичного старик её спёр. Он по первости-то в московском музее работал.
Выдернул из угла палку, тычет в нос Артёму:
— Ты мне ту бросишь, а я тебе эту в подъезд занесу, в уголок поставлю. Одинаковые они, палки, — старик и не хватится.
— Но если она царская, — продолжал Артём любопытствовать, — так бы ему и сказали. Мироныч, я думаю, и сам бы отдал.
— Нет у нас полной уверенности, а так... одно подозрение пока. Да ты будешь помогать милиции?..
— Ладно. Попробую.
— Вот! И славно! Ждать буду здесь, хоть до ночи. Иди, парень, с Богом!..
6
В квартиру Филинов Артём вошел в тот самый миг, когда Лора Максимовна пробудилась и, шумно зевая, позвала:
— Мотя-а!.. Ты, что ли, там на кухне посудой гремишь? Пришла, родимая. Вот хорошо, помоги сегодня. Гости к нам придут.
Сонным ленивым голосом давала инструкции:
— Мясо тонкими ломтями режь, яйца взбей, икру красную выставь.
Матрёна зашла на часок, — посуду помыть, в кухне прибрать, но в просьбах хозяйке она никогда не отказывала. Надела фартук, принялась готовить.
Громко стукнула входная дверь, и в коридоре появился Филин-сын.
— Артё-ом!..
Парень, молча и не торопясь, вышел из кухни.
— В институт не пойдёшь. Я в деканат звонил: командируют тебя в милицию для выполнения важного задания. На две недели в моё распоряжение поступаешь.
Парень решил не спорить. «Чёрт с ними. Посмотрю ещё, какого рожна им нужно от меня».
Следователь ходил по комнате, к разным местам примеривал белый гипсовый бюст — то на крышке пианино его устраивал, то прилаживал на нижней полке, — везде казалось нехорошо, не так, как бы следовало.
— Что ещё за чучело? — вошла Лора Максимовна.
— Дарий Кир! Лицо мелковато и нос птичий, а так — ничего, будто живой сидит. Ишь, подпись: «Герои пламенных лет». Значит, и другие будут. Там, глядишь, и нашего отца изобразят. Он ведь тоже у нас... революцию делал.
В прихожей раздался звонок. Артём открыл дверь и увидел Зину, поддерживающую едва стоявшего на ногах Мироныча — руки его висели, ноги подкашивались, и сам он валился в сторону, словно неживой. Артём подхватил старика, поволок в комнату.
— Мироныч! Открой глаза! Спишь, что ли?.. Мы уже пришли. Дай ты мне свою палку, я усажу тебя на диван.
Зина кричала громко, изо всех сил. И голос свой направляла в левое ухо старика. Видно, он теперь совсем оглох, и только с левой стороны едва улавливал звуки. Впрочем, при слове «палка» дед вздрогнул и засучил руками. «Вот она, та палка!» — Артём осматривал облезлый посох с отполированной круто загнутой ручкой.
— Кто тут? — прошамкал старик, тараща поседелые водянистые глаза и вытягивая шею.
— Пришли мы! — кричала Зина. По мере того, как она снимала с себя перчатки, шапочку, пальто, повязывала на шее синюю, как кусочек вечернего неба, косынку, Артём смотрел на неё, любовался. Она же в суете не сразу увидела Артёма, и когда скользнула по нему взглядом, вскрикнула:
— Ой! Никак ты — Артёмушко! А я-то, дура, басням поверила — будто в деревню ты, к отцу-матери подался. А ты тут, в прислужниках. Ай, Филины. Мало им Матрёны, тебя заарканили.
Тем временем Филин-старший увёл Мироныча в гостиную, и Артём с Зиной одни остались в коридоре. Подтянула за рукав парня, обхватила лицо холодными руками. Страстно, горячо целовала. «Мой ты, мой. Я за тобой в деревню собиралась. На краю земли, а нашла бы!..»
Когда вошли в гостиную, Мироныч сидел уже на диване, вздрогнул при взгляде на Артёма, и палка у него из-под мышки выпала. Артём тотчас же подхватил её и подал старику. «А что, как и правда, сам царь на неё опирался?» — подумал, изумляясь. Качнул в руке палку, ощутил ее необычную тяжесть. «Свинцом, что ли, налита?..»
Помогал старику расположиться в углу дивана. Видимо, он делал это ловко, потому что Синяя птичка, руководившая стариком, одобрительно кивала головой, и когда, наконец, хозяевам удалось укрепить гостя в углу дивана, Птичка хрустальной скороговоркой приказала Артёму:
— Сиди возле него, пожалуйста. Ему так удобно, и я буду спокойна. Сиди, сиди!.. Вот так! И не бойся — он вполне здоров. У него и делов-то только — нарушен вестибулярный аппарат. Его на ходу словно ветром качает; направлять и поддерживать надо. Ох, хо-хо! Замучил меня старикан проклятый! Грех на душу брать неохота, а то бы, кажись, взяла бы вот так... и дух вон. Ну, а ты?.. Ты-то тут чего! Уж не выболтал ли нашу тайну? — говорила тихо, на ухо.
— Нет. И ты молчи. Он мне допрос чинит, а я одно говорю: не знаю, не видел, не слышал.
— Ах, знать, на след напал, лис коварный. Ну да ладно, я её завтра же в банк сдам на хранение и расписку стребую. И в газету зайду — чтоб заметку дали. Завтра же, слышишь? Филин твой и останется с носом. И ты свободен будешь. Снова к нам в музей возвращайся. В доме жить будешь, и зарплату начислим. Старик-то, видишь, какой — не помеха нам.
И ещё рассказала, что дом визжит и плачет по ночам, словно под крышей дюжина чертей завелась; старик места не находит, это, говорит, смертушка зовёт его на небеса. А тут ещё Жёлтая роза ум ему помрачила. За ней-то он и к Филинам устремился. В прокуратуре прознал, что Филин-младший ищет Розочку.
Наклонилась к уху старика:
— Григорий! Тебе хорошо? Слышишь... пень трухлявый?..
Слова «пень трухлявый» произнесла тихо и в то время, когда отстранилась от старика, — сказала их без раздражения, без зла, а точно так же, как говорила другие слова. Артёма хоть и смутили эти два последние слова — он кинул настороженный взгляд на Филина, Лору Максимовну, — но те суетились по комнате: Лора Максимовна выказывала необыкновенную живость — хозяева то шёпотом совещались, то суетливо ходили по комнате, бестолково переставляли статуэтки, вазы и все обращались к Синей птичке.
Она же больше интересовалась Артёмом, чем стариком и всеми остальными. Зинаида Павловна и на этот раз была вся в синем; молодая женщина, когда одевалась в синее, действительно походила на лесную птичку, — особенно её тонкий носик, широко распахнутые глаза подчёркивали эту странную и несомненную схожесть.
Она была рада, что встретила Артёма; возбуждённо и неумеренно быстро ходила по комнате, оглядывала из окна вид, открывавшийся за домом, подходила к пианино, гладила оттопыренным пальчиком кудрявую голову бюста, при этом певуче и громко восклицала:
— Ах, Дарий! Он у нас бывал в музее. И его жена, Оксана, тоже приезжала. Говорят, в посёлке, на берегу Волги, Дворец пионеров строят — мраморный такой, розовый, розовый!.. Именем Дария назовут. Как же — революционер, советскую власть добывал.
Вертелась у зеркала, щурила глаза, отгибала пальчиком вверх длинные ресницы, словно они мешали ей.
Знала: Артём смотрит на неё, и это возбуждало её азарт. Она хотела нравиться Артёму — сегодня особенно, и к этому побуждали два обстоятельства. Первое — она в последние дни вышла из-под контроля ненавистного старика Мироныча. Он как-то вдруг сник, завял; несколько дней не спал, его преследует страх смерти. Некогда грозный и коварный старец с мольбой и со слезами простёр к ней руки, возопил: «Зинуля... помоги!..» Кандалы упали с ног и рук, и она воспрянула. Хотела давать телеграмму в деревню Артёму, а он — на тебе! — тут оказался.
Было и второе обстоятельство, побуждавшее её к озорству и кокетству, к несвойственной для нее развязности: на пути к счастью перед ней вдруг, в одно мгновение, всплыло препятствие: Мотя!.. Чуткое сердце женщины вмиг оценило всю опасность — реальную, почти неотвратимую. И сердце зашлось тревогой и слезами. И, чтобы заглушить боль души, она болтала, дурачилась.
Артём смотрел на Птичку, будто видел её впервые. Не зря она оделась в лучшие наряды. Бархатное платье цвета морской волны, белый кружевной воротничок. И роза в тёмных волосах. Странно, ведь давно её знает, — и раньше ему нравилась Зинаида, но теперь он всерьёз думает, что никогда не видел такой красивой женщины. Именно женщины. Так уверенно и смело вести себя может только женщина.
Когда Зина со словами: «А я вашу квартиру хочу посмотреть!» — нырнула в дверь соседней комнаты, Филин, сторожко взглянув на задремавшего Мироныча, сказал вполголоса жене: «По всему городу раззвонит», на что Лора Максимовна, покашляв и тоже посмотрев на деда, заметила: «Если ей нужно звонить, она будет звонить».
И затем хозяин, заглянув в дверь, за которой бесцеремонно скрылась Синяя птичка, спросил жену:
— За каким это они товаром к нам припожаловали?
Артём не слышал их разговора, он одной рукой поддерживал задремавшего старика, другой незаметно поглаживал палку. Мысли его текли по инерции: «Если это не царский посох, то верно уж не простая палка?» Краем глаза оглядывал ручку, искал драгоценных камней, золотых пластинок, но ни единой ценной блестяшки не находил. Он имел много доказательств, указывавших на тёмные дела Мироныча, сам укладывал в тайники его подвалов добро, ценные вещи, примерно знал их происхождение, но... палка?.. Неожиданно для себя решил: палку спрячет, мордастому не отдаст.
Какой-то внутренний, ещё не осознанный инстинкт продиктовал ему такое решение.
Филин-старший бессмысленно сновал из одной комнаты в другую, вид у него был растерянный, на лице испуг. «Жёлтую розу выслеживает... Старая лиса!..» Хозяин едва скрывал ненависть к Миронычу, но мысленно повторял: «Подожди, имей терпение, сейчас всё прояснится».
Мотя накрывала на стол. Ставит перед Зиной прибор, а взгляд мечет победный, торжествующий. «Бес-девка! — думает Артём и улыбается. — Хороша Зинаида, но эта роза хоть и не вполне ещё распустилась, а силу имеет тайную, волшебную. И не поймёшь, в чем она, эта сила, а только сердце слышит. А сердце не ошибается». Знает свою силу и Матрёна. Потому и смотрит на всех независимо и гордо. И Зина будто понимает тайные мысли молодых людей. Взглядом не поведёт в сторону Матрёны, нет её для бывшей хозяйки, не существует!
Дождавшись минуты, когда Филины и Синяя птичка в другие комнаты удалились, Мотя склонилась к уху Артёма, зашептала:
— Им Роза нужна. У-у... Пауки проклятые!..
— Будет тебе! Услышит!
— А и пусть слышит! Не боюсь!
Не сказала — бросила в лицо спящего старика дерзкие слова и пошла прочь из комнаты.
Под тяжестью свесившего безвольные руки Мироныча Артём стал уставать. Пошевелил посох, лежащий у старика на коленях, — едва коснулся, старик вздрогнул, потянул со свистом воздух, задвигал нижней челюстью. Артём тронул резиновый наконечник палки — старик и на этот раз встрепенулся, дёрнулся плечом и как-то мелко задрожал всем телом, зашамкал тонкими губами, но не проснулся, а лишь удобнее расположился на плече Бунтарёва.
Бесшумно вошла Синяя птичка, на старика не взглянула, тронула волосы Артёма и как-то игриво, томно повела взглядом, словно изъявляла желание тайно от других поговорить.
— Чего не приходил?.. Мотрю-чумичку переманили и тебя туда же — в лакеи.
— Я не лакей, по делу тут.
— Знаю я дела эти.
Через коридор проходила Мотя; метнула горящий взгляд на Птичку и Артёма и отвернулась, почти пробежала в гостиную. Она потом на прежнюю хозяйку свою и на Артёма не взглядывала. Тайком выскользнула из квартиры и к Филинам несколько дней не приходила.
Ввалившейся в гостиную Лоре Максимовне Птичка показала на парня, зазвенела:
— Парень у вас при каком-таком деле состоит?.. Уж не работничек ли при доме? Очень мило. А между тем, он при музее был на службе государственной. Я слабая женщина, малосильная, — когда Мироныч, ровно корабль в море, теряет ход и его ведёт в сторону, я не могу удержать, сил не хватает. Опять же печки топить, комнаты убирать. — Похлопала парня по шее: — В музей возвращайся. В музей.
— Не хочу в музей, на завод пойду, — буркнул Артём.
Странные испытывал он чувства. Птичка с ним не церемонилась, — грубоваты были её жесты и слова, но он не обижался; напротив, ощущал приливы смутного волнения, особенно в минуты, когда она приближалась.
Лора Максимовна бессмысленно двигалась по комнате, не знала, приглашать ли гостью к столу или ждать пробуждения Мироныча. Птичка пришла на помощь:
— Садимся, садимся, и нечего разводить церемоний!..
Сама первая села за стол, позвала Артёма, посадила возле себя. Щебетала:
— Мироныч нынче ослабел вдруг, куда ни придёт — сейчас же и дремлет. Зайдёт ли в свой золотой магазин на часок — посмотрит золотишко, пощупает камушки и... заснёт. А всё потому, что шум в доме — бесы как бы поселились. При ветре крыша поёт на все голоса, и каждая щелочка вопит и плачет. А Мироныч... он смерти ждёт. Вот она, говорит, за мной пришла. И весь тогда скукожится, сникнет, словно цветок под морозом.
А как тихо — ничего, спит Мироныч. И наутро хорош, ровно там, в голове у него... — Птичка крутнула пальцами возле виска: — Тик-трак! — и глядишь: ожил Мироныч, глаза расширяются; он тогда на шашку золотую смотрит, что Буденный за храбрость ему подарил — на стене она висит; он ведь тоже у меня герой, — и в ту минуту ногой левой пристукивает. Левой! Беспременно левой!..
Зина щебетала без умолку, ни к кому в особенности не обращаясь, а лишь дольше обычного задерживая взгляд на Артёме. Её, казалось, совершенно не заботило впечатление, производимое рассказом о Мироныче; рассказывала потому, что надо же, наконец, кому-то и что-то рассказывать. Каждым словом и видом своим демонстрировала превосходство над всеми сидящими за столом.
Артём заслушался и не заметил, как с колен старика сползла палка и упала к ногам; старик вскочил, точно ужаленный. С резвостью зайца подхватил посох и отскочил на середину комнаты. Ошалело пучил глаза, смотрел в угол поверх голов присутствующих. Неожиданно громко и чётко спросил:
— Кто отменил карточки?
И, как младенца, прижал к груди посох.
— Ах, полно болтать глупости! — подошла к нему Птичка и потянула к столу. И, как бы оправдываясь, оглядела присутствующих: — Он с отменой карточек совсем потерялся; торговля в торгсине упала. Люди сыты, кто ж будет отдавать за кусок хлеба кулон золотой или браслет фамильный? — И к Миронычу: — Ну, будет тебе. Садись. Ешь!
Филин, как бы продолжая прерванный разговор, ни к кому не обращаясь, бесстрастно заявил:
— В Октябрьские праздники газета печатала портреты ветеранов — там был и ваш... супруг.
— Супру-уг! — пропела Птичка, пододвигая к Миронычу тарелку. — Да какой же он мне супруг? Директор музея, а я — сотрудница. Из жалости за ним хожу. Супруг! Придёт же в голову такое!..
Мироныч откинулся на спинку стула, весь озарился, гордо выпрямился и то на Филина нацеливал ставший осмысленным взгляд, то на Лору Максимовну:
— Да-а, брат, Филин — текут денёчки! Статья была в газете — ошибка там. Думенко мне шашку вручал, а не Буденный. Думенко! Я им звонил в редакцию.
— Ладно уж, пусть будет Думенко, — махнула рукой Птичка.
— Я как с Думенко р-рядом на лошади ехал, и — шашечкой, шашечкой...
Старик, увлёкшись рассказом, забыл о палке, висевшей у него на руке пониже локтя, она тихо сползла на пол и упала бы, если бы Артём, всё время наблюдавший за ней и не забывший о своей цели, не подставил под неё ногу и за спиной Птички не потянул заветный посох к себе. Той же ногой он ловко подгрёб палку под ковёр и сидел теперь вполне успокоенный и даже довольный собой. Мироныч же, продолжая пучить глаза то на Филина, то на Лору Максимовну, — других не удостаивал, — невпопад буркнул:
— Враки!.. Шарлатаны распускают слухи... будто бы я редактировал у белых газету. Брешут негодяи!.. Не писал я грязные пасквили на Думенко. Есть свидетели...
В другой раз Птичка оборвала бы поток стариковской болтовни, но она была занята Артёмом.
— Приходи завтра. Комнату выделю, жить в доме будешь.
— На завод пойду.
— А жить где? В общежитии?..
Зина демонстрировала полное презрение к Филинам и к болтливому старцу, который минутой раньше отрицал версию о газете, а теперь пустился в редакторские воспоминания.
— Дарий Кир! Вы все перед ним дрожите. Да он у меня в газете репортёром был. И никакой он не Дарий, и не Кир, а фамилия у него наша, еврейская, да только я её не помню. Он у меня, как заяц, по эскадронам бегал, заметки для газеты собирал. Шалишь! Я поблажек не даю. И скажу вам: трусишка был ваш Дарий. Он однажды кинулся наутёк от казака, сиганул через забор, да не спроворил: казак в буденовке шашечкой хр-рясь!.. Пяточку-то и оттяпал Дарию. А теперь только и слышишь — Дарий, Дарий!
И в тот самый момент, когда Мироныч стал живописать «подвиги» Дария, на пороге столовой, никем не замеченный, появился доктор Шизов. Он не хотел прерывать беседы, ждал момента, чтобы объявить о себе, но по ходу рассказа, рассудив, что стал невольным свидетелем щекотливой тайны, взял стул и подсел к Лоре Максимовне. Хозяйка встретила его радушно, пододвинула тарелку, налила вина. А когда Мироныч кончил свою повесть, доктор поднялся и воскликнул:
— Не знаю, о ком вы тут рассказывали, но у нас на фронте тоже был репортёр. Выпьем за Мироныча, железного рыцаря Революции, благороднейшего из людей.
Мироныч пучил на него глаза, расплёскивал дрожавшую в пальцах рюмку и вдруг тихо, со злобным свистом проговорил:
— Он... отменил карточки!
— Это его последнее замечание услышала Птичка и взорвалась:
— Замолчи ты, старая калоша! — стукнула вилкой по тарелке так, что крошки из неё полетели. — Ты зачем сюда пришёл?.. Дело говори, а не болтай!..
Мироныч примолк, осел и снова принял обличье ветхого старца с потухшими, глядевшими внутрь глазами. Впрочем, работа мысли в нём ещё продолжалась. Он поднимал над столом голову, и глаза его тогда озарялись чуть заметным внутренним светом жизни, но проблески являлись ненадолго — он тут же сникал, сидел, с трудом удерживая голову над тарелкой. Но вот он вдруг выпрямился, устремил взгляд на Филина и чётко, как всегда, перебив Птичку, проговорил:
— Жёлтая роза? Где она? Где, я спрашиваю, Жёлтая роза?.. Вы нашли её и молчите. А между тем, государству камни драгоценные нужны, станки у немцев покупать.
Филин шумно закашлял. Он суетно и с чувством мгновенно вспыхнувшего панического испуга забегал глазами и часто-часто заморгал. В один миг хозяин сделался малиново-сизым. Он один знал о могуществе Мироныча, о его связях с чекистами, Москвой. Дарий на что силён, а и тот с опаской произносил имя Мироныча. Глухим, срывающимся сиплым голосом проговорил:
— О чём речь? Не понимаю. Пройдёмте ко мне, там поговорим, пожалуйста!
Лора Максимовна сама убирала со стола, ей помогали Шизов и Зина.
Артём прощупал ногой посох под ковром — дальше двинул его носком ботинка. Посмотрел в окно — там, за углом крайнего сарая, на тропинке, по которой он с Мотей ходил к реке полоскать бельё, увидел пританцовывавшего на морозе мордастого. Ещё раз подумал: «Хоть замёрзни, а посох не получишь».
В соседней комнате стоял гвалт. Мироныч вдруг влетел в столовую, потрясая кулаком, крикнул:
— Воры! Похитили Жёлтую розу!..
Сунулся в один угол, в другой — искал палку и, не увидев ее, схватился за грудь, мешком повалился на диван. Рот его приоткрылся, губы посинели. Он хватал ими воздух, хрипел. Шизов подбежал, стал слушать сердце, пульс.
— Спокойно! — подняла руку Птичка, отстраняя двинувшихся к старику Филинов. — С ним такое случалось. Ничего страшного!..
Врач потребовал валерьянки.
— Палка! Дайте мою палку!.. — тянул старик скрюченные пальцы.
— В самом деле! — спросила Птичка. — Где его палка?..
Она под ковром! — подал голос не на шутку перепуганный Артём. И тут же соврал: — Он её туда спрятал.
И когда из-под ковра извлекли шишковатый посох, Зина подала его коченеющему старику. Глаза его, остановившись на палке, вдруг засветились слабым огоньком жизни. Он вцепился в неё обеими руками, но тотчас уронил на грудь, вскинулся головой на валик дивана. Тяжело прохрипел:
— Помогите!..
И голова его отвалилась в сторону.
Птичка склонилась над стариком.
— Мироныч!.. Эй, что ты!..
Мироныч не отвечал. Широко раскрытые глаза с застывшим в них страдальческим испугом, острый, побелевший нос, и палка, произведшая при своём падении на пол звук пистолетного выстрела, — все указывало на внезапно наступившую смерть. И Птичка, точно она была опытный врач, и смерть человека была для неё обычным делом, вопросительно посмотрела на Филина и нетвердым и не своим голосом проговорила:
— Проклятая Роза! Подавились бы вы все!
Взяла посох с груди старика, подала Артёму:
— На, держи. Сегодня вечером придёшь ко мне. Слышишь!..
Все искали доктора: его не было. Шизов словно в форточку вылетел.
Лора Максимовна схватилась за голову, запричитала, заохала; Филин подхватил её, повел в спальню. Зина села к телефону, набрала номер скорой помощи.
Приехала машина, Мироныча положили на носилки, накрыли серым полотном и увезли. Зина уехала с ним. У порога сказала Артёму:
— Ты не оставишь меня одну. Слышишь?..
Был уже вечер, синий зимний вечер прислонился к окнам квартиры, смыл на горизонте чёрную полосу лесов, высветил на небе звёзды. Мордастый всё ходил у заднего угла сарая, нетерпеливо поглядывал на окно, за которым только что разыгралась трагедия. Он, конечно, видел машину скорой помощи, наблюдал, как выносили труп Мироныча — ничто его не смутило, не поколебало решимости дождаться Артёма.
И Артём понял: важная причина побуждает его мёрзнуть на морозе. И оглядел палку. Сжал в кулаке суковатую ручку, с силой крутнул влево. Ручка подалась, в ней обнаружилась резьба, затем открылось отверстие, из которого выглядывал кусочек ткани. Артём потянул её, вытащил тяжёлый, туго спеленатый свёрток, сделанный по форме отверстия в палке. «Вот она... где собака зарыта!..»
Положил тючок в карман, а палку с минуту вертел в руках, думал: «Сбуду с рук, и дело с концом». Не хотел он держать отчёт перед Филином-сыном, свинтил посох и спустил за форточку в снег. Мордастый тотчас же её увидел и, зайдя с тыльной стены дома, подхватил заветный посох. В следующую минуту Артём услышал, как рванулись кони и по морозцу завизжал колесами тарантас.
Никто не входил к Артёму в комнату, и он не включал свет. Шагал из угла в угол и думал: «И до чего они все умные, а ведь и я не лыком шит».
Машинально пошёл на кухню; здесь, оставив дверь открытой, прислушивался к разговору, который из своего кабинета вёл с кем-то Филин-отец. Несколько раз он повторил слова: «Опечатайте дом Мироныча. Сегодня же, немедленно!..»
Филин-старший начинал новый раунд борьбы за расширение своего жизненного плацдарма. И ни он, ни тот, что находился на другом конце провода, не знали — не ведали, что за ходом этой борьбы следит посторонний человек — не именитый, не имеющий под солнцем никаких завоеваний, но обладающий одним никому из них не доступным преимуществом: человек этот не совершал преступлений и по этой простой и естественной причине был свободен и имел право судить всякого преступника от имени общества и справедливости.