Ледяная купель
Глава шестая
Заволжье, Скудры, Камышин... Залитый солнцем плодородный край! Оттуда с верховьев тянутся по весне баржи, резвые баркасы, катера, летят на вёслах-крыльях лодки и лодчонки. В трюмах снедь: капуста, свекла, морковь. А то привезут гору желтопузой картошки. И всё на «Перевалку» — пристань-базу, снабжающую город.
Весна выдалась капризная: в начале марта с неба грянуло солнце, с южных степей Казахстана повалил тёплый воздух, — Волга в низовьях вскрылась, пошёл ледоход. Так было с неделю. Потом приморозило. Сыпанул шальной льдистый снежок. И с каждым днём прибавлял стылой крепости мороз — Волгу у берегов вновь загнал под лёд, и уж грозился отковать голубой панцирь на её середине, но тут в одночасье воздух снова обмяк. Небо покрылось серой мутью, и то мокрый снег повалит, то моросью пустит, а то и дождь заладит — без грома, без шума: лениво он падает на землю, и нет вокруг весёлого плеска и гомона.
В такую непогодь хуже, чем в мороз. Промозглая хлябь цепляется за ноги, серый воздух липнет к телу, а чуть ветерок дунет, и подавно проберёт до косточек.
Повзрослел Артём Бунтарёв. Болезни и следа не осталось. Широко расставив ноги, закинув руки за спину, стоит на крутом берегу и оглядывает Заволжье. Третий месяц он работает в милиции, прикомандирован временно. Милицейский следователь Филин-сын оформил приказом: «...командировать в милицию для содействия в поимке преступника, похитившего большие ценности».
Ермака выслеживает. Следователь, посылая на задание, сказал: «Увидишь дьявола в красной бескозырке, следуй за ним как тень. У них шалман в городе, накроем. — И ещё прибавил: — Сам превратись в невидимку. Заметят — убьют».
На второй же день после смерти Мироныча заходил в музей, но дом был опечатан, и Зины там не было. Одни говорили, в Москву уехала, другие — будто бы видели, как ночью к музею «чёрный ворон» подъезжал и Зину будто бы в тюрьму увезли.
Спрашивал Филина. Тот сказал: «Среди арестованных её нет, — значит, тягу дала, в Москву наладилась. Она ведь там училась, там у неё родственники».
С тех пор одним занят: Ермака выслеживает. Вот и сейчас: на берегу Волги облюбовал уютное место в груде нагретых солнцем камней, сел в затишье, ледоходом любуется. Льдины, как лебеди — плывут неспешно с верховьев реки. А над ними — неба синь, и солнце по-летнему жарит. Лес на левом берегу бирюзовой пеленой покрылся, словно шарф кисейный на него набросили.
Достал из пояса перетянутый резинками, похожий на сосиску мешочек — тот, что извлёк из палки Мироныча, раскинул на платке искрящиеся синими блёстками камушки. Пошевеливая пальцем, думал: «Отдать Филину, — авось, отступится?.. Я тогда на завод пойду».
Впрочем, тут же решил: может статься, в них и ценности никакой нет, посмеётся следователь, да ещё и на меня же протокол составит. Вор, мол, ты — Бунтарёв!..
Ворошил камушки, качал головой. И чего только собирал старик, словно маленький или дурачок какой! Стеклышки все небольшие, светлые, точно человеческие слезы. Солнца луч ударит в них — брызнут синеватым огнем, а нет света — стекло и стекло. Зачем они старику?
Бросить хотел, но кто-то невидимый словно бы схватил за руку: «Оставь! Спрячь подальше!» Снова увязал мешочек, крепко вправил в пояс штанов.
Невдалеке от складской ограды, при выезде из ворот, увидел большой дощатый ящик. В углу, в древесных стружках — кочан капусты. Белый, точно луна. Положил на камень, на видное место — для приманки бездомных ребят, а сам устроился в ящике на стружках.
Выслеживал малолетних бродяжек, от них разузнать намеревался, где Ермак, не слыхал ли кто про одесского Ивана.
Раза два невдалеке от Артёмова пристанища проходил складской охранник с ржавой винтовкой; кидал недобрые взгляды на парня, — не тронул, не прогнал, видно, жизнь не выветрила из сердца боль чужой беды. За бездомного принял.
Пригрелся Артём в сухих стружках, к вечеру заснул незаметно. И, может быть, спал бы и всю ночь, но почти над головой вдруг услышал густо подперченную ругательствами речь:
— Ша, братцы, сам Филин из склада вышел, я покажу ему, как бушует щёрное море.
Другой голос:
— Его сынок — следователь, начальничек у легавых собак?..
— Ты, верно, забыл, что я умываю людей их собственной кровью — какой бы чин ни был. Ша! Довольно прений!..
И негромко, сиплым простуженным голосом запел:
Надел ворованный пинжак
И шкары и шкары...
«Ермак! Его голос!..»
Приподнял голову. И ахнул: в десяти метрах от него на камнях сидели три уркача: Ермак в бескозырке с красным околышем и двое по сторонам. Тот, что справа, в черном пальто — Кобчик! — лежал у камня, спиной к Волге; слева сидел на корточках и разводил костер Чиляк — большой, грузный, он гудел басом, как пароход.
— Шкура он, ваш Филин! Аспид!.. Я намедни в картофельном складе на мешках ночевал — разговор слышал, Филин кладовщика наущал: «Топи, — говорит, — печки, жарь на все лопатки, а форточки по всему складу законопать». — «Так она же, картошечка, — говорит ему кладовщик, — погниёт у нас. Чем рабочих кормить станем?»
Филин кричит: «Топи, говорят тебе! Выжимай испарину на клубнях». Ишь, куда направлена его деятельность! Акромя того, сквалыга он. Я ему вчарась товару на тридцать тысяч обернул, всё на стол выложил, а он, как голодному псу, полторы косых бросил. Прикончить вражину — вот мой суд.
— Помни святое писание. Там сказано: не судите, да не судимы будете. Помогите людям избавиться от грехов их. И ещё писание учит: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих, молитесь за обижающих и гонящих вас.
— Заткнись, поп! Я не расположен слушать твою глупую болтовню. Ермак сам творит законы и сам их исполняет.
Ермак приподнялся на локте. Он лежал на досках и был укрыт грязным соломенным матом.
— Ну, пришьёшь Филина, а чем питаться будешь? — гундосил Ермак. — С ним-то мы, как у Христа за пазухой. Где косую кинет, где две — нищему пир, голому рубашка. Нет, нет. Лучше пусть Кобчик запишет такой его разговор в святцы, да при случае мы ему чекой пригрозим, «динамо» сделаем.
Кобчик, записывая в блокнот, качал головой:
— И опять же, мудрые отцы церкви наставляют. Не плюй в колодец, ибо пригодится воды напиться.
— Слышишь, Чиляк! Божьи уста глаголят. Кобчик — человек высшего ума. Он сделал великое «динамо» и поселился в шикарном доме доктора Шизова. По субботам принимает ванночки и ходит чистый. Не голова — Совнарком!..
Чиляк сидел на камне, яростно рвал зубами воблу. На фоне глиняной скалы обрыва ясно чеканился его рыхлый мясистый профиль, толстая бурая шея. Женское пальто с плюшевым воротником едва надвинуто на плечи; чёрного сукна ермолка, на манер поповской, валялась у длинных ног.
Жевал Чиляк шумно, воблу рвал с треском и ворчал:
— Шкура он, Филин!
Кобчик увещевал:
— Смиряй злобу, Чиль. Господу Богу поклоняйся и ему одному служи.
Кобчик говорил глухо, врастяжку, манерой старательно выговаривать слова и растягивать шипящие напоминал Ермака, в чём-то ему подражал. Артём ловил каждое слово, выше поднимал голову — страсть ему хотелось взглянуть на чудака, который со странно-спокойной мудростью и в то же время насмешливо комментирует умозаключения товарищей по несчастью.
Чиляк рвёт зубами воблу, настаивает на своём:
— Намять бока следует, но жизнь сохранить. Еда у него. Ишь, склад какой!.. — Поднялся, махнул рукой: — Эй, дед! Сюда двигай!..
В дублёном овчинном полушубке, в каракулевой шапке, похожей на булку, невысокий, приземистый, Филин вяло поворачивался то к одному рабочему, то к другому, давал распоряжения. Когда его окликнули, он вздрогнул и медленно повернул голову в сторону кричавшего.
«Дед» вынул из кабины сверток, сказал водителю: «Поезжай». Сам, не спеша, стал подниматься по глинистой, скользкой тропе на взгорок. Все трое уркачей не меняли своих живописных поз, делали вид, что «деда» не замечают. Чиляк при его приближении вскинул бутылку и долго, демонстративно пил из горлышка. Когда кончил пить, не повернул голову к подошедшему, не ответил на его приветствие. Зато Кобчик, полулежавший на камне, приподнял двумя пальцами капитанку, проговорил:
— Благодетелю!..
«Дед» поднялся на камень, смотрел на них сверху вниз. Бросил Ермаку круг колбасы:
— Краковская, копчёная.
И как-то неестественно дёрнул головой — раз, другой...
Бунтарёв ловил каждое слово говоривших.
— Я человек смирный, набожный, мухи не забижу, — гнусаво тянул из-под капитанки Кобчик, — а вы, сильные мира... кого из меня сделали? Разбойника, врага человеческого? В писании про то что говорится?.. «Совратившего с пути истинного предай анафеме». — Водворил на место кепчонку, повернулся к Чиляку: — Чиль, скажи ему, какую тайну мы про него знаем.
— Нехристь он. Аспид, — буркнул Чиляк, не поворачиваясь к подошедшему.
— Хватит дурить, ребята! — взмахнул рукой Филин. — Дело есть. На всю ночь работа и завтра на день. — Повернулся к Волге. — Вон баркас стоит, видите? Там ящики с мясными консервами. Банок триста будет.
— Мясные консервы! — взревел на него Чиляк. — Чем удивил! Они теперь в магазинах на полках валяются. Это вам не тридцать третий год, товарищ директор базы!
— Консервов мясных в магазинах нет — спокойно продолжал Филин, поводя головой, точно силился прижать кого-то. — На базаре оптом дадут по четвертной за банку.
— А нам на лапу — опять полторы косых? — воскликнул Чиляк.
— Ша! — поднял руку Ермак. — Кончай базар. Ящиков много, хлопот с ними, сами понимаете... А плата?.. Вы нас один раз надули. И второй раз, и третий... Сколько можно водить за нос людей?.. У нас в Одессе за такие штучки... Вы моё оружие знаете.
Ермак поднял ладонь; между пальцами блеснули лезвия безопасных бритв.
— Знаю, Ермак. Не надо меня стращать. Я хочу слушать ваши условия.
Артём напрягал слух и зрение, а сам поглядывал на баркас, качавшийся на волне у берега. Озорная мысль являлась ему на ум: что если пока они тут рядятся, махнуть на баркас да посмотреть, нельзя ли там спрятаться. Да вместе с ними...
В нём поднимался азарт охотника, и он отдавался ему с упоением.
Тихо выбрался из ящика, скользнул в расщелину между камнями и — к баркасу. Кабина с машинным отделением в корме. Маленький домик без окон и дверей. Наверху крышка и замок. Двинул его ногой — раскрылся. Нырнул внутрь, стал ощупывать ящики: один, два... четыре.
Прибрежная галька зашуршала. Раздался голос:
— Вёсла подавай!..
Лязгнуло железо уключин, баркас толкнули, закачался на волне.
Приподняв голову, увидел в щель чью-то спину, кажется, то был Чиляк, и за ним раскачивался в такт ударам весла чёрный, легко одетый святоша Кобчик. Треснувший посредине лаковый козырек капитанки сполз на лоб, глаз не видно.
— Скорей бы уж ночь! — пробасил Чиляк и подался вперёд, качнул баркас. Сзади на поясе болтался круг колбасы.
Едва ли не в ухо Артёму Чиляк сипел:
— Где эта пиявка прячет деньги, как думаешь? Ведь, поди, миллион насосал. Паскуда!
Ему вежливо возразил Кобчик:
— Если ты, Чиль, воруешь, так не думай того про других. Наш дедушка — человек умственн и не простой, как ты о нём полагаешь. Такие не грабят, а делают деньги. Д е л а ю т! — смекаешь? Мы с тобой шуруем ручками да ножками — нас может милиция сцапать, да в каталажечку упечь, а он всегда чистенький, в белых перчатках работает. Показал тебе ящички, а ты вот и шлёпай веслами. Он мастер, а мы с тобой, Чиль, инструмент в его руках. Потому как чугунки, — Кобчик постучал пальцами по лбу, — пустые. Смекаешь?.. Кстати, посмотри там под крышечкой — много ль ящичков наготовлено?
Крышка со стуком откинулась, к ящикам потянулась рука. Пошарила, исчезла. Но люк остался открытым. В квадратный проём Бунтарёв видел небо — на нём остро и холодно мерцали первые звёзды наступившего вечера. От реки, по которой то там, то здесь плыли ноздреватые голубые льдины, тянуло холодом. Артём запахнул пиджак, плотнее прижался спиной к ящикам. За день они нагрелись на солнцепеке и теперь отдавали тепло.
Ни страха, ни тревоги не испытывал.
Весёлые, шальные мысли прерывались внезапными приливами голода, — особенно в те минуты, когда, облокачиваясь о холодный, липкий от мазута двигатель, приподнимал голову и видел прямо перед собой болтавшийся на ремне Чиляка круг колбасы. Однажды, когда колбаса очутилась возле самого Артёмова носа и ударил густой мясной запах, он почти машинально, помимо своей воли, достал из кармана складной ножичек и чиркнул тоненькую веревочку. Колбаса тяжело упала ему на ладонь. Он замер. Выждал секунду, другую... Спина не шелохнулась.
Вспомнил, что давно не ел, вонзил острые зубы в пахучее мясо.
— Ша, Чиль, — раздался голос Ермака. — Послушаем божьего человека. Как он мыслит провести операцию с консервами?
Загудел Чиляк:
— Мастер небылицы сочинять! Ну, валяй, сказывай.
— Умом незрячего да вразумит Господь, — степенно проговорил Кобчик.
— Чиль! — возвысил голос Ермак. — Ты обещаешь молчать, или я тебя, как Стенька Разин ту персидскую княжну, кину в Волгу. Слушай Кобчика и думай. Кобчик сумел обмануть Шизова, — он и Филину сделает «динамо». Ну, Кобчик! Ты можешь нам обернуть вокруг пальца эту старую лису?..
Судёнышко плыло по течению. Кто-то из троих лишь изредка взмахивал вёслами, отклонял баркас то влево, то вправо. И снова тишина. Лишь волны липко ударялись о днище «Зевса». Уркачи зябко поёживались от налетавшего ветра.
— Ребята! — Кобчик заговорил серьёзно и с некоторой торжественностью. — Я сделаю «динамо» Филину, мы получим хорошие деньги и завяжем воровскую жизнь. Все люди живут в тёплых хавирах, и милиции развелось много. Нас застукают и пошлют на Колыму.
— Всю жизнь мечтал нянчить тачку.
— Замолчи, Чиляк! — визгливо закричал Ермак. — И тише: — Пусть говорит божий человек.
— Глупо сидеть у моря и ждать катастрофы. Судьбу свою надо делать.
— Ты будешь жить в шикарном домишке, а мы с Чиляком — в холодном и грязном общежитии?.. — ехидно процедил Ермак.
— Можете жить со мной. Мы всё разделим по-братски... как учил Христос.
— Нет, Кобчик! Мы не шакалы и не будем заедать твою райскую жизнь. Ты женись, делай семью — как все люди. Мы будем приходить к тебе в гости и пить чай из самовара. А переменить свою жизнь не могу. Я человек вольный и хочу жить на свежем воздухе. Ша! Я буду немножко спать.
Мелкая волна яростно колотила по днищу, в вышине гудел ветер.
Пригрелся у ящиков Бунтарёв и заснул. И спал до тех пор, пока баркас не толкнулся в песчаную отмель берега.
— Ящики на берег! — скомандовал Ермак.
Артём проснулся. Видел чью-то руку — коснулась его плеча и тотчас отдёрнулась.
— Ой!.. — крикнул Чиляк, шарахаясь в носовую часть. Бунтарёв высунул голову из проема, уставился заспанными глазами на уркачей.
— Ой!.. — снова вскрикнул Чиляк и выставил вперед руки.
Из-за него выступил Ермак.
— Ша! — поднял руку. — Я узнаю этого молодца. Ты как сюда попал?
— Это вы как сюда попали? Баркас мой, я на нём работаю, — соврал Артём.
— Работаешь? А консервы?.. то бишь, ящики?
Артём наклонился над люком, осмотрел ящики. Вновь поднялся, сделал невинные глаза.
— Тут они. Куда им деться?..
Раскосые глаза Ермака злобно блеснули, двумя длинными пальцами вскинул на затылок бескозырку — слово «Ермак» трепыхнулось и вздыбилось на голове.
— Вы, молодой человек, однажды имели случай...
— Э-э, да чего тут!.. — гремел Чиляк, выдвигаясь вперёд. Лодка качнулась — пассажиры чуть не повалились в воду.
— Ша, Чиль! Не надо делать волну. Ермак имеет свой дивидент к этому симпатичному молодцу.
Вскинул над головой ладонь. Зажатые между пальцами стальные лезвия грозно блеснули, — Артём отстранился. Вмиг припомнились ему рассказы о страшных расправах Ермака со своими врагами, о том, как он умывает их собственной кровью. Сердце забилось часто. Артём не на шутку струхнул. Но отступать некуда — и он, схватив весло, тяжело шагнул на уркачей. Враги попятились. Ермак отошёл на корму и выхватил из футляра финку, метнул в Артёма — тот отстранился, и финка вонзилась в подставленное весло.
«Ах, вы вот как!» — сказал Бунтарёв и хватил Чиляка веслом по жирной спине. Тот полетел в воду. Кобчик нырнул под лавку. Ермак заслонился ладонью, но поздно: удар кулаком свалил атамана в воду. Но и боец не устоял на палубе, по инерции упал в Волгу. Ермак отбежал к берегу и оттуда кричал:
— Эй-ей, шатоломный! Ша! Будет!..
Кричал, а сам пятился назад. Однако гнев Артёмов, как только он услышал примирительные слова, стал утихать. Руки опустил, и голова его сникла. Было ему и неловко за учиненный разгром, и холод пронимал до костей.
От стены крутояра кричал Ермак:
— Кобчик, ты один сухой, делай огонь.
Кобчик, задрав брюки, выходил из воды. Подхватил на ходу какие-то палки, стал разводить костёр. Ермак встречал выходившего из воды Артёма, тянул руку:
— Ша, братец, мир. Считай, нам повезло. Я ждал, что ты хватишь меня веслом — тогда бы Ермаку пришла крышка. Ша, мир, я тебя прощаю.
Хоть и с опаской, но Артём протянул руку, и атаман пожал ее крепко, дружески.
— Пойдём к костру — греть косточки и немного сохнуть.
Артём с оглядкой и неохотой, но шёл за Ермаком.
2
— Ты, атаман, не читаешь священных книг, но действуешь по писанию: «Не сумел победить врага, обними его».
Кобчик хихикнул, шаркнул какой-то железкой по дну консервной банки. Он один избежал ледяной бани и теперь сидел от костра поодаль, ел консервы. Сентенции свои говорил негромко и не очень уверенно — боялся гнева Ермака. Вожак стоял у самого костра, распростёр над пламенем руки, от его одежды шёл пар. Жался к костру и Чиляк. Он молчал, искоса поглядывая на атамана. И Кобчик, и Чиляк знали коварство Ермака, его дикий, необузданный нрав — в любую минуту ждали ужасной выходки. Не может того быть, думали, чтобы Ермак смирился, простил обидчику учинённый разбой.
А Артём доверчиво, благодушно сидел к Ермаку спиной — бери его голыми руками, делай, что хочешь. И Чиляк с наслаждением отыгрался бы на нём, спина-то у него ныла от весла, казалось комелек весельный всё ещё считает ему ребрышки — будь его воля, ох бы и задал он этой деревенщине.
Ермак грел на огне чёрный аристократический макинтош. Гладил куцый плюшевый воротник — предмет гордости и особых забот. Временами вздохнёт хрипло, сплюнет шумно в огонь.
Не поворачиваясь к обидчику, заговорил:
— Ты, кореш, немножко шатоломный, но это с тобой пройдёт. Жизнь тебя оботрёт, и ты не будешь делать страшные глаза. Ты будешь умным. У нас в Одессе я видел таких. Но скажи мне, пожалуйста, как ты имеешь такой удар?..
Бунтарёв, также не поворачиваясь к собеседнику, сказал:
— Драться не люблю. Я смирный.
— Хо! Он смирный! Хорошенькое дело — смирный! — Ермак потрогал ушибленную грудь. — На баркасе ты не работаешь — ясно, как день. Но чем же ты тогда в жизни занят?
— Безработный я, — соврал Артём, — от милиции скрываюсь, а воровать не хочу.
Ермак сдвинул на затылок красную бескозырку, оглядел парня шальным, тревожным взглядом:
— Ага! Тюряги боишься?
Артём вынул из кармана мокрую книжку — сборник задач по физике, повертел над огнём.
— Почитываешь на досуге? О чистенькой жизни мечтаешь? А жрать чего будешь — извини за грубость. Консервы-то, они, вишь, не с луны упали.
Артём увещевал себя: «Не перечь, соглашайся со всем, иначе прогонят», но притворяться не умел, говорил то, что было на душе.
— Ладно, ладно, херувим косматый! — смирился Ермак. — Мы тоже не того... не сами воруем. Филин нам ящички презентует. А мы что ж — ОГПУ, что ли?.. Пусть они его контролируют. Наше дело пятое. А теперь смотри вон туда — видишь, над обрывом дом стоит. Нынче вечером Ермак там пировать будет. Тебе задание — вон мой ящичек, отнеси его на базар, а денежки принесёшь мне туда в домик. Обмана Ермак не любит — всё тебе понятно?..
К причалу подошёл речной трамвай. Из трубы густо валил белый дым, на носу били рынду, кричали матросы — и народ, словно подгоняемый их нетерпеливым криком, валил по скрипучему трапу, растекался вправо, влево по каменистому берегу Волги. В город устремились немногие, — видно, те, кого ждали домашние, или дела торговые, или служба. Масса же людская толкалась на берегу, валила в кучу узлы, сундуки, чемоданы, а поверху сажала одуревших от крика детей.
Двухэтажный белый пароходик, открывший очередную навигацию на местных линиях, был переполнен людьми в живописной, пахнущей сеном одежде. Тут особенно много было молодёжи, шумной, говорливой. Волной катилась она вниз по Волге, в края тёплые, благодатные, — по слухам, в заводских районах и хлеб по сходной цене продавали, и рыба водилась, и овощи. Манили рассказы о больших заработках, о тёплом жилье в просторных и светлых бараках.
Бунтарёв подошел к толпе пассажиров, загляделся, заслушался. На плече у него, завернутый в грязную бумагу, лежал ящик с консервами.
— Эй, парень! Посторонись-ка!
Артёма толкнули в спину, и он уронил ящик. Одна из досок отскочила. Банки полетели к ногам сходивших с трапа пассажиров.
— Чьи консервы? Продаёшь?..
— Десять рублей банка.
Над ящиком вмиг слетелась толпа людей, к Артёму потянулись руки с деньгами. Не мог и не хотел он драть по четвертной, как уговаривались уркачи.
Взял одну десятку, другую... Кто-то отодрал доски, банки из ящика вывалились. Бунтарёв теперь только успевал собирать червонцы. Скоро он набил деньгами полную пазуху, но и ящик в одну минуту опустел. Люди кричали: «Где консервы?.. Кто продаёт консервы?..» — и лезли напролом, толкались, ругались.
По деревянной, подгнившей во многих местах лестнице взбежал на крутой берег и мимо бесчисленных телег и тележек, по узким улочкам прибрежного Волжска устремился к Красному собору, вокруг которого с рассвета до темна шумел городской базар. Втиснулся в тряпичный косяк: на руках жакеты, кофты, рубашки... «Продаю недорого, недорого!..» — раздавались голоса. «Меняю на мясо!.. Джемпер за килограмм мяса!.. Джемпер из чистой шерсти, из чистой шерсти!..»
У зелёного ларька гам, шум. Старушка в милистиновой фуфайке и пуховом дымчатом платке тычет ссохшимся кулачком в сторону собора, визгливо кричит:
— Нехристи окаянные!.. Руша-а-ат!..
Пронзительный голос старушки стрелой вонзается в немолчный гул толпы, леденит сердце. Люди замолкают, смотрят на главный купол собора.
— Храм Господен, святая обитель!.. Рушат окаянные!..
Наклонился к стоявшей рядом женщине:
— Кто рушит? Зачем?
— Бога не боятся, ироды!.. Динамит подложили.
— Когда взрыв будет? Сейчас?..
— Вечером, на закате солнца. Вон, видишь, и милиция на конях гарцует.
Один из конных, размахивая плёткой, кричал:
— Расходись, народ! Расходись!..
Люди с красными повязками на рукавах с надписями «Осодмил» тоже начали кричать:
— Убирайте подводы! Живо!.. Собор взрывать будут!..
Народ заколготился, закипел, точно внутрь людской массы кипятку плеснули. И кони во всех концах заржали. Люди опасливо глядели на собор — не рухнет ли сию минуту, не полетят ли купола на голову? Орудуют-то антихристы, от них всего ожидать можно.
Трусливые, забрав поклажу, торопко семенили прочь от собора; бродячий люд лениво слонялся между прилавками, высматривал куски съедобные, пользовался всеобщей суматохой.
Бунтарёв удалился на взгорок, сел на солнечном припёке, смотрел на собор. Зелёные купола его, золотые кресты летели по синему небу, сбрасывая со своих плеч кудряшки белых облаков, кружа стаи голубей и галок.
У ларька стоят двое мужчин — один в кожаной фуражке, другой в шляпе, ведут беседу.
— Кому помешал собор? — качнулась шляпа. — Напасть какая-то!..
— Филин настоял, главный архитектор города.
Артём навострил слух: Филин! И здесь Филин! Не родственник ли тем Филинам?
Заговорил тот, в кожаной фуражке:
— Директор овощной базы — Филин, следователь — Филин, архитектор тоже Филин. Я сызмальства живу в Волжске, главой города был, но раньше про них не слыхал. Они к нам вдруг прихлынули косяком — и большую власть в городе забрали.
Шляпа качнулась:
— Филины с Дарием ездят; паровоз у них Дарий, за ним по свету катятся. Ещё Мироныч — покойный ныне, он тоже их родственник, и те, коих не слышно, не видно — рать великая за ним тянется. Попробуй, попади им в лапы! Вокруг меня такую свистопляску учинили — чертям тошно стало. Бумагу в обком представили, — не всё, мол, чисто по анкетной линии. В каком-то предке голубую кровь отыскали. — Шляпа при этих словах затряслась: — У меня-то голубая кровь! Да сколько помню стариков своих — лаптями щи хлебали.
— За что же он взъярился на тебя?
— А за него же, за собор! Поперёк Филина-архитектора пошёл. Здесь не поддержали — в Москву покатил, к Серго Орджоникидзе. Мы ведь с ним до революции ссылку вместе отбывали. Ну и приехал к старому дружку.
— А он?
— Поначалу смеяться надо мной стал: дескать, старый мир защищаешь. Пропел слова из гимна: «Мы наш, мы новый мир построим!..» Да только я-то к нему не шутить приехал. Храм-то, говорю, возвели в честь побед русского воинства. На яичных желтках замесили. Деньги по всей России собирали, — нищий и тот почитал за долг рубль на строительство пожертвовать. Историческую справку на стол положил. Сколько лет его возводили. Имена мастеров, камнетёсов, художников, иконописцев...
Ну, смотрю, сдвинул свои чёрные брови к переносью, задумался. Спрашивает меня: «Красивый?..» — «Очень, — говорю. — Очень красивый. Мраморной плитой облицован — ровно шкатулка стоит. И такой величавый, что будто и не людьми создан, а самим небом. Как хочешь, — говорю, — а если порушат, плакать буду». — «Ну, ну, — говорит Орджоникидзе, — распустил нюни. А ещё большевик!» Я тут и взорвался при этих словах. «Ну представь на минуту, — говорю ему, — что если бы во Франции собор Парижской богоматери взрывать надумали!..» — «Эх, куда хватил!..» — «Видишь! И представить такое невозможно! А у нас — на тебе, рвут!..» Ну да, кажется, наговорил ему дерзостей. С тормозов сорвался...
Интересно было слушать Артёму речь незнакомых людей. Из другого мира они, люди эти — и слова говорят чистые, круглые. Ишь ведь: Орджоникидзе в революцию с ним был! Артём в школе слышал про него — начальника всех заводов. И портрет из учебника по истории помнит: шапка кудрявых волос, усы — весёлый, добрый человек Орджоникидзе.
Кожаная фуражка и шляпа двинулись с места, зашли под навес с тыльной стороны ларька. Артём к ним ближе придвинулся, слушает.
— Что же твой маститый друг — помог тебе?
— Да он будто бы горячо принял к сердцу мою мольбу. При мне позвонил Микояну, земляку своему — Микоян тогда на комиссию по охране русских памятников старины какое-то влияние имел. Со своим кавказским акцентом кричал в трубку: «Дорогой, религия — опиум народа, — понимаю. И попа — в шею — согласен, но зачем красоту ломать? Разве собор поп строил? Народ его строил!.. Посмотри в окно — Василий Блаженный стоит. Его тоже хотели сносить, да не тронули. На другой стороне — храм Христа Спасителя. Тоже мраморный — ишь красота какая! Да? В небо летит!.. Москва без него, что гора без снега. Зачем ломать! А? Давай оставим». И будто бы они договорились. Мне тогда Орджоникидзе сказал: «Успокойся, дорогой, поезжай домой — всё будет хорошо». А теперь вон как вышло. Филины тут власть, они и решили.
Фуражка и шляпа двинулись к собору. Там, как два больших жука, стояли легковые машины. И между ними толпилась стайка людей. И все в шляпах, в дорогих пальто и фуражках — все важные лица.
Артёму жалко было собор. Он хотел подойти к машинам, потолкаться среди важных людей, но около собора сновали туда-сюда конные милиционеры. Недалеко от берега Волги, на возвышении, отыскал разрушенное с гражданской войны глинобитное здание, взобрался на самую высокую стену и стал ждать вечера.
Удивительно синим и чистым и тёплым было в тот мартовский день небо над городом. Из-за Волги, с её низовьев, с тех сторон, где под палящим солнцем лежали пустыни Средней Азии, упруго тянул тёплый воздух, и солнце, покраснев от дневных забот, катилось за высокий курган на покой. Наступал тёплый, мирный вечер. Природа не знала и не хотела знать людских будней, кипения страстей человеческих.
Артём, привалившись к нагретым за день глинобитным саманам, намаявшись в шальной голодной суматохе, задремал.
Вдруг снизу из-под земли Артёма толкнуло, словно кто молотом ударил; встал Бунтарёв на колени, на собор смотрит. Раздался взрыв — земля глухо охнула, и собор, будто живой человек, от земли начал отделяться. На мгновение завис в воздухе, а затем как-то разом осел и стал разламываться на части. Из-под него столб дыма вырвался, пламя показалось. Дым с огнём поднимались, охватывая со всех сторон купол с крестом, которыми собор прикрылся, словно защищаясь от наваждения демонической силы.
Зеркальный крест на большом куполе подкосился, но не упал, цепи его удержали; точно раненый витязь, припал собор на колени, покорно склонил голову перед Волгой. А тут под землёй ещё ударило, ещё — над главным куполом столб дыма поднялся, огонь блеснул: собор раскололся надвое, обрушился. Облако дыма и пыли заволокло крыши, окна. Малые купола последними в этом облаке потонули. И только крест зеркальный нет-нет да ещё вспыхивал в просветах поднявшейся пыли да в красных лучах заходящего солнца.
Галки вдруг и вороны закричали. Артём вскинул на небо взгляд, а они кружатся в вышине. Кружатся и кричат на все голоса. Зовут на помощь людей. Но люди, потрясённые катастрофой, молчат. Артём только теперь увидел чёрные ленты на улицах — вышли все от мала до велика. Стоят без головных уборов, иные крестятся, но больше стоят без движения. И голоса единого не слышно. Кричат птицы. Испокон веков, из поколения в поколение вили они гнёзда в застрехах куполов, в расщелинах каменной кладки. Порушен кров, разъята цепь времён и поколений.
А люди стоят молча — далёкие внуки тех, кто строил, молился, верил и шёл вперёд. Шёл без устали и сомнений.ё
Тридцать лет спустя, когда события, описываемые здесь, стали историей, и автору пришлось по крупицам собирать утраченное памятью и то, что было совсем неизвестно, в руки мои попал документ, повествующий о знаменательном эпизоде — разрушении Волжского собора.
Документ этот — письмо Николая Васильевича Хворостова, свидетеля событий, наблюдательного, чуткого, богатого душой человека. Он в то время занимал пост главного инженера Сталинграда и потому свидетельство его наполнено не одной только болью гражданина и патриота, но ещё и знанием деталей, так необходимых для составления верных представлений. Именно потому я и позволю себе привести здесь этот документ без поправок и сокращений.
О Кафедральном Соборе
Краткое описание
Кафедральный собор св. Александра Невского был построен в начале нашего века (1906-1912 гг.) на центральной площади города: тогда Александровской, теперь — площади Павших борцов. Местоположение собора делило площадь на две неравных части. Обе они были озеленены и представляли собой городские сады: один, меньший, в сторону Волги — Александровский, другой, противоположный, — Гоголевский. В центре последнего стоял памятник Н.В. Гоголю (теперь он стоит в сквере сбоку у драмтеатра им. Горького). Ограниченные размеры ширины прямоугольной тогда площади (теперь она имеет форму раструба, расширяющегося в сторону Волги) ограничивали и размеры собора в плане, но не ограничивалась его высота. «Сжатость» его в плане и значительная высота придавали ему величавость. Высота собора до верха купола без креста — 67 метров. Зеркальный крест по металлическому каркасу — 6 метров.
Такая высота собора при относительно низкой в то время окружающей застройке площади, да и всего центра (в два-три этажа, лишь отдельные здания четыре-пять этажей) усиливали его монументальность. Он особенно изумлял своим величием со стороны волжских просторов при подходе к городу на пароходе. За десятки километров город только ещё начинал просматриваться, но собор, как богатырь, как маяк, тянул к себе. Казавшийся бриллиантовым, зеркальный крест в преломлении в нём солнечных лучей придавал собору неописуемую, прямо-таки феерическую красоту, напоминающую, вероятно, тот крест на соборе святого Павла в Лондоне, который лондонцы изнутри осветили мощными прожекторами в тяжёлые дни войны, когда немцы забрасывали Лондон «фау» снарядами. Ярко светящийся крест ночью и в туманные дни в небе вселял веру в победу лондонцев, напоминая им видения креста в небе над осаждённым Константинополем со словами «Сим победиши», но то было в верующей Византии.
Собор Александра Невского в инженерно-строительном отношении имел две особенности:
1. Собор построен на глубоком древнепогребенном овраге, и потому фундамент был выполнен в виде сплошной железобетонной плиты с мощной арматурой под всем собором толщиной в 2,13 метра (в старых линейных мерах — 1 сажень). Это исключало возможность иметь собору подвал.
2. Особенность устройства купола была установлена после взрыва: в нем обнаружена специальная многослойная акустическая оболочка, усиливающая реверберацию звука.
По отзывам прихожан, да и пишущего эти строки, бывавшего не раз в соборе, акустика храма была изумительной. Кстати, купол при взрыве почти целым «сел» на рухнувшие стены.
С первых лет после революции собор бездействовал. Был закрыт. Ко времени взрыва в нём размещались механические мастерские автохозяйства.
В 1931 году была дана команда — взрывать собор. Разобрать его в то время, при слабой строительной технике и при крайне прочных и массивных стенах, было очень трудно. Но, наверное, фактор времени имел не последнее (если не первое) значение. Незаметно для окружающих были подготовлены и заложены взрывчатые средства, и в минуты не стало гиганта-святыни.
Народ был поставлен пред свершившимся фактом.
Подготовка к взрыву и сам взрыв
При взрыве поставлены были условия:
1. Не потревожить существующую застройку (здания вокруг собора);
2. Работы произвести без выселения жителей из этих зданий;
3. Все работы произвести с минимальной гласностью.
Небезынтересна такая небольшая предыстория в подготовке этой операции. Вначале дано было задание подрывникам-сапёрам воинской части, дислоцировавшейся в то время в городе. Когда военные подрывники представили расчёты, руководители пришли в изумление от невероятно большого расхода взрывчатки для зарядов. Предосторожности ради проверку этих расчётов было поручено провести Астраханскому филиалу Всесоюзного треста «Взрывпром». По его заключению предложенный расчёт зарядов оказался намного преувеличенным. И тогда этой организации поручили провести все подготовительные работы и сам взрыв.
Работы были проведены в кратчайшие сроки. В цокольной части сооружения и внутренних несущих опорах были пробуравлены отверстия и заложены заряды взрывчатки, соединены в общую электросеть с выводом в соседнее с собором здание, где в подвале было оборудовано включение к взрыву.
Но вот всё подготовлено. Площадь охранялась военными. Доступ был строго запрещён. Не допускалось открывать окон и дверей и выходов на балконы со стороны площади в зданиях, обрамляющих её. Пишущий эти строки в момент взрыва находился вблизи площади на расстоянии не более 250 метров от собора.
Произошёл колоссальный взрыв — глухой, как будто что-то лопнуло под землёй. Глазам предстала неповторимая по силе восприятия и трагизму картина: гигант-святыня спокойно стал подниматься вверх всей своей массой, затем остановился на мгновение и, как бы вздохнув, стал опускаться вниз и исчезать в столбе красной пыли, поднимавшейся снизу подобно туману. Столб этот вскоре поднялся до самого неба.
Только через десять-пятнадцать минут нижние слои пыли стали рассеиваться, и взору плачущих сердец предстала гора обломов, прикрытых куполом бывшего собора. После сигнала «отбой» уже в первые минуты на гигантских обломах мы оплакивали свершившееся, непоправимое... Гигант, как бы не желая подчиниться демонской воле, не разрушился, а разломился на крупные обломы, прикрывшись куполом своим, как умирающий Цезарь тогой. Гигантский столб пыли в небе над местом происшедшей трагедии оставался долго, до самой ночи...
Краткое послесловие
Более года дробились глыбы разрушенного собора и растаскивались, погружались на вагонетки и отвозились по узкоколейным путям, уложенным для этой цели по бывшей Республиканской улице, ныне проспекту Ленина, и сбрасывались в овраг, теперь закрытый предмостной площадью со стороны центра города.
Плита фундамента собора в нетронутом виде осталась в земле прикрытой вначале цветочной клумбой, теперь — партерным цветочным ковром, ведущим к надгробию и памятнику павшим героям с вечным огнём на главной площади города — площади Павших борцов.
3
В великом смятении чувств возвращался Артём на берег. Никого не видел, не поднимал головы — в ушах стоял треск ломавшихся стен, обрушивающихся куполов, и ноги еще слышали подземные толчки, похожие на удары молота снизу.
Слово в слово воспроизводил в памяти разговор двух мужчин — кожаной кепки и шляпы... «Разве собор поп строил? Народ его строил!..»
Отец и мать ещё в детстве водили Артёма в церковь. Но теперь давно уж он не молился, не крестился, однако вера в Бога жила в его душе. Собор ему было жалко. Птиц он тоже жалел — осиротели птицы, крова лишились.
Перед глазами вновь и вновь оживало облако пыли, поглотившей зелёные купола и кресты с цепями, слышались слова: «За что же он взъярился на тебя?..» — «А за него же, за собор...»
Орджоникидзе, Микоян — люди высокие, в Москве живут, ходят, должно быть, важно, руки держат в карманах. Слушают они человека русского с удивлением: «Зачем красоту ломаешь?.. Разве собор поп строил? Народ его строил!..» И говорят по телефону, говорят... Странно это: судьбу храма православного нерусские люди решили.
Филинам не верил, теперь они и совсем от души отпали. Не жалко их и не хочется ничего для них делать. Он ещё вчера дурно о них подумал: «Воры!» Но, правда, лежа затем в трюме баркаса и уминая отрезанную у Чиляка колбасу, думал: «Воры! Они разные бывают. Ермак тоже вор, и Чиляк, и Кобчик — каждый по-своему и ворует, и по-своему грех свой понимает».
Артём недавно читал роман Виктора Гюго «Отверженные». Там священник один — его автор добрым человеком считает — так он примерно так рассуждал: общество повинно за грехи людей; виновен не тот, кто грешит, а тот, кто создаёт для этого условия, побуждает ближнего к преступлению. «Конечно, нельзя вполне согласиться с этим милосердным попом — этак-то, пожалуй, и любого убийцу можно обелить. Но часть истины и тут найдёшь. Ну что делать Фоме или Джафару, если не воровать? Не погибать же голодной смертью?.. Ермак и его друзья большие, могли бы работать, но и у них, если к ним поближе присмотреться, есть свои резоны. К тому же и не воры они в чистом виде, а то «монтёр», то «барин», а то атаман какой-то. Не судья я им».
Не может он только понять, как это архитектор Филин мог ослушаться важного начальника из Москвы. Воображение не вмещает такого понятия. Никто не может пойти против человека, которого на портретах рисуют. Тут что-то другое вышло. Должно быть, хотели заступиться за собор Орджоникидзе и Микоян, да в суматохе важных дел забыли про него. Или письмом в Волжск распоряжение послали, а письмо, известное дело, могло и затеряться в пути. Может, оно первым пароходом пришло, да ещё Филинам на стол не поступило.
До наступления темноты оставалось много времени, и Артём бесцельно бродил по городу. Снова пошёл к Волге. Чёрный просмоленный баркас — товарищ ночного похода — одиноко качался на волнах у берега. Ощупал хрустящие бумажки за пазухой, полез в люк машинного отделения. Вконец утомлённый, сморенный тревогами дня и бессонной ночи, заснул в тесном уголке рядом с деталями наполовину растащенного ходового двигателя некогда резвого баркаса с грозным названием «Зевс».
Но сон был тревожен. Чудились толчки из подземных глубин, — просыпался, ударялся головой то о борт, то о рейки нависшего потолка. Зелёные купола, точно шлемы богатырей, вздрагивали, кренились на бок, оседали в облаках вздымавшейся к небу пыли. И когда Артёма сковал сон, видения катастрофы всё теснились в сознании, мучили его и душили. В кромешной темноте остро и колюче сверкали искры, плыли куда-то и вновь возникали. А то вдруг во тьме гулко и далеко раздался крик: «Фи-ли-ны!..» И из тьмы наплывали ножницы. И сверкавшие позолотой кресты. Ножницы сжимались, и купола, словно луковки, катились, катились...
Разбудил голос, гремевший над ухом:
«Вставай, скотина! Деньги на бочку, подох, что ли!..»
За шиворот его тянул из баркаса Чиляк. Артём не сопротивлялся: ещё не успел проснуться и во всех членах чувствовал немоту. Ему доставляло удовольствие подчиняться чужой воле; нехотя вылез из машинного отсека, спрыгнул с борта баркаса и смачно зевнул. И потом, когда Чиляк, подбодрённый покорностью парня, подвел его к Ермаку и Кобчику, стоящим невдалеке от берега, Артём потянулся и зевнул.
— Ша, Чиль, дай ему чуток проснуться.
Ермак, сделав минутную паузу, в продолжение которой все стояли в немом ожидании, вновь обратился к Бунтарёву:
— Где наши денежки? Или ты на них купил конфеточек и проглотил подобно бегемоту?
Достал из-за пазухи пачку денег, отдал Ермаку.
— Ха, братишки! Да он, я вижу, не портится: наивен, аки младенец. Говори правду, сколько ты бумажек заначил?..
Чиляк тоже пытался быть грозным:
— Сколько?..
— Да, сколько в заначке спрятал?
Артём вывернул карманы.
— Кобчик! Что ты на это скажешь?
— Уста младенца глаголят истину.
— Ша, братцы! Издаю приказ по шалману: не трогать этого парнишечку. Он честен, как фонарный столб. Он когда-то неловко повернулся и нанёс мне материальные потери. За это он переходит в мою частную собственность. Мы живём по Марксу: эксплуатации у нас нет, но ты будешь моим ординарцем. Ходи сзади и немного справа. А когда я подам знак, будешь окунать моих противников в Волгу. Всё! Я ни у кого не спрашиваю, нравятся им мои приказы или нет. За мной!
На холодном ветру Артём приходил в себя, сонная одурь спадала. Он без особого внимания и без тревоги слушал воинственную речь Ермака. За время общения с уркачами уловил главную черту их поведения: напускную суровость, стремление всем и всякому показать свою особую храбрость и силу — они, как артисты, разыгрывали сцены, где каждый был героем и никто не хотел играть второстепенную роль.
Поначалу все они казались необыкновенными. Артём испытывал уважение и тайный трепет перед ними, но потом, когда и он им показал характер, понял: они такие же, как все, но только жизнь их вынудила играть роли страшных разбойников. На каждом из них была маска со страшно выпученными глазами, а под маской обыкновенное лицо городских или деревенских ребят, выброшенных жизнью на произвол судьбы. Ему не хотелось выдавать их милиции. И где-то подспудно шевельнулась мысль: «А ну его Филина! Скажу: никого не видел».
Шли по слабо освещённой окнами домов улице. Слева в промежутках между домами чернела под пасмурным небом Волга. С низовьев, сверкая огнями, шёл пароход. Вода перед ним искрилась белой рябью, точно её разбивали жидким оловом или серебром. К ночи усиливался холод; со стороны Тракторного завода, с севера, дул сырой воздух, и порой колючие льдинки хлестали по лицу, падали за воротник. Казалось, ещё одно студёное дыхание — и повалит снег.
Тревожные думы стали посещать Артёма: «Куда идем?.. Зачем?..»
Остановились у дома, стоявшего на краю прибрежной улицы, вблизи обрыва над Волгой. Ермак поманил ординарца, взял его обеими руками за воротник.
— Стоять на васаре [Васар — опасность (воровской жаргон).] умеешь?.. Научишься!.. Ермака охранять будешь. Но ша, парнишечка, заруби себе на носу: дашь тягу, найдём. Ермак из-под земли достанет, а своё возьмёт. — Повернулся к приятелям: — Святой отец! Ты у него спроси: ему всё понятно?
— Не ломай комедию, пойдём, — простуженно-сиплым голосом проговорил Чиляк. — Вон видишь, Груняша принарядилась — и самовар на столе.
— Тёма, дитятко моё, — зашептал на ухо Артёму Ермак. — Я сегодня много пить буду, а водочка делает Ермака малахольным. Припрячь-ка парочку косых — вот, держи, — сунул завёрнутые в платок деньги. — Три колечка тут золотых — тоже на разживу, когда загул кончится и похмелье придёт. А ещё — вот, видишь в среднем окошечке форточку?.. Она будет открыта, ты туда кинешь камушек, если лягавый замельтешит на горизонте. Очень они любят Ермака, лягавые. Спасёшь от решёточки — век помнить буду.
— Будя парню мозги пудрить! — гремел Чиляк.
— Ша, Тёмочка, я пошёл. Когда сделается невтерпёж от холода и все спать завалятся — вон в тот сарайчик заходи. Железная дверь под домом — видишь!.. Там на дровах тулуп старый лежит — от прежней роскошной жизни Ермака остался. Укроешься под ним, согреешься. Но потом снова за дело. Сколько пробуду тут, столько охраняй меня. Задача важная. Ша!..
Помахал рукой, юркнул в полураскрытую дверь дома.
4
Несколько минут Артём в нерешительности стоял на лестничной площадке. Потом спустился вниз, вышел на улицу. Обошёл вокруг дома. Дом был деревянный, с огромными живописными наличниками. Два этажа и расписное крыльцо делали его похожим на старый облезлый ларец. Из нижних окон доносилось бренчание гитары, за шторами темнели силуэты людей. Грубоватый женский голос тянул песню:
И по винтику, по кирпичику
Растащили мы этот завод...
Во втором этаже светились лишь два окна — одно посредине над балконом, другое узкое, высокое — в правом углу; за шторой маячил силуэт мужчины.
За домом на пустыре гулял холодный ветер со снегом. Он с каждой минутой становится сильнее, вот налетел порыв и тут же схлынул, серая гудящая масса живой стеной полетела к заволжью, удалялась, таяла, открывала чёрные проплешины на реке. Не было слышно треска льдин, ещё плывущих сверху, ветер дул из степи, относил гул ледохода к черной стене заволжского леса.
Выбрал местечко в углу под крыльцом, прижался в затишье и стал слушать голоса, раздававшиеся сквозь зашторенные окна первого этажа. Теперь шума в комнатах стало больше... «Самогонки хватили, языки-то и развязались». Вспоминал, как пили мужики в Слепцовке. Воображению рисовался вмазанный в печку аппарат, трубочка и падающие из неё синие капли самогона. Спичку поднеси — вспыхнет. Интересно, — удивлялась, бывало, малышня, наблюдая с полатей. Вроде бы вода, а горит.
Из глубины улицы, доносимое ветром, послышалось цоканье копыт. К крыльцу дома подкатил чёрный экипаж. К Филинам такой же подъезжал! Два фонаря горели на верхних углах кареты. Кучер сидел в зипуне, в мохнатой шапке из дорогого меха. Номер дома не высматривал, видно, давно проторил дорогу. Прошла минута, может, две — наконец боковая дверца растворилась, и из кареты не сразу вылез человек. Поправляя шалевый воротник длинного черного пальто, оглядел дом и улицу. Заметив парня у крыльца, поманил.
— О! Старый знакомый! Привет! Стоишь на васаре — знаю. Я, мой друг, всё знаю. Ермак мне доложил по телефону. А за палочку, что ты мне кинул, — спасибо. Порожняя трость, ну да ладно. Не надо меня бояться, мой друг. Я не штымп [Штымп — работник прокуратуры, сыщик (воровской жаргон).] и не легавый. Вот тебе бочата на память. На, держи!..
Он протянул часы на цепочке и размашистым шагом направился к подъезду. Впереди, обгоняя его и открывая перед ним дверь, бежали двое — видимо, дружки и охранники. Кучер остался один, привязал к крыльцу соседнего дома лошадь, дал ей корм, а сам закрылся в карете. Скоро оттуда раздался храп, и Артём, оставшись в одиночестве, некоторое время слонялся возле кареты, затем пошёл к дому. Здесь у крыльца в ярком свете, бившем из окна, неожиданно увидел притаившуюся женщину. Белый меховой воротничок, белая шапочка и лицо продолговатое, с острым подбородком. Женщина взялась за ручку двери, но, увидев Артёма, остановилась.
— Кто тут?.. Тебя как зовут?..
Вышел из-за угла. Спокойно смотрел в широко раскрытые, тёмные в ночи глаза, нарочито беспечным и слегка измененным голосом спросил:
— Чего надо?
— Поди, есть хочешь?.. О-о... да ты паренёк фартовенький. Чай, на васар поставлен, Ермака сторожишь?..
— Не знаю я никакого Ермака. Может, того вон сторожу...
Показал на карету.
— Э, нет, милый, ты мне феню не заливай. Тот... в охране не нуждается, за того государство ответ держит, вся ваша милиция его здоровьичком интересуется.
Прильнула к парню, зашептала на ухо:
— Уголок теплый найдётся? Попируем с тобой.
Тряхнула туго набитой сумкой. Артём же подумал: заманивает, отвлекает — видно, задание такое имеет. И решил проявлять бдительность. Отступил от незнакомки, оглянулся.
— Нет у меня угла. Небо да земля — вот мой угол.
— И ладно. Хорошо и здесь, на приступках. Присаживайся.
Прошёлся под окнами, заглянул за угол — всё спокойно. Авось и нет подвоха. Подошёл к женщине, присел на приступку крыльца. Она раскинула газету, и на ней появились хлеб, колбаса, конфеты.
— Ешь, фартовый [Фартовый — хороший (воровской жаргон).], да только правду мне говори, не криви душой.
Женщина говорила приветливо, ласково, в её голосе и в манере выпевать слова слышалось давно забытое, но родное и близкое.
— На васар поставили? В такой-то холод. Не завидую.
— Ты меня со своими не вяжи. Неровня вам — из другой компании.
— Да-а... А зачем здесь, у малины?
— Чево-о?.. Малина?
— Ладно, ладно. Вижу, ты — баклан неотёсанный, кусошник [Баклан — неопытный вор, кусошник — мелкий вор (воровской жаргон).] зелёный. Тоже мне, компания!.. Не смеши людей. Откуда в Волжск пожаловал, давно Ермака знаешь?..
— Студент я, а здесь случайно.
— И ладно. Сиди и помалкивай. Не люблю мужиков болтливых — жилы они все! И мерзавцы. Не стану выпытывать, и ты не спрашивай ни о чём — страшный я человек, пропащий. А только в судьбе твоей и моей есть одна общая черта: отринутые мы. Миром отринуты. Обделённые. Ныне много таких. Слушай, паря! Довериться тебе хочу, тайну открыть. Вижу, не засосанный ты в нашу тину человек — ягнёночек чистенький, хотя телом и крепок. Помоги делу моему, Христом Богом молю.
Женщина вцепилась в рукав Артёмовой пальтушки, а он, воспользовавшись минутой, положил оставшийся хлеб в карман. Женщина, заметив его хитрость, обмякла вдруг:
— Кусошник — одно слово. И воруешь-то не по-людски.
От стыда готов был провалиться. Проговорил со злым укором:
— Больной меня ждёт. Для него беру.
— Больно-ой!.. И врать-то не научился. Ну-ну, бери. И это ещё вот на... конфетки одесские. Пусть полакомится твой больной.
С минуту молчала. Видно, жалко ей было простодушного парня, и стыдилась она упрёка своего бездумного. Потом жарко, с приливом откровения, заговорила:
— Чёрт он — не человек! Тот самый, что в карете прикатил. Иван он, — так заглавных атаманов воры называют. Смекаешь? Только не здешний, а одесский. Гастролёром ещё зовут. Иван-гастролёр. Он в Ростове и в Саратове хавиры [Хавира — квартира вора (воровской жаргон).] имеет. А сюда к вам за Жёлтой розой прикатил. Камушек такой. Моряки иностранные кучу денег за него отвалят. Да только не видать им Розы, как своих ушей. Вот — газетку купила, в ней заметка есть. В банк её сдали на хранение. Два сотрудника музея — Зинаида Белова и Артём Бунтарёв.
— Дай газету! — почти закричал Бунтарев.
— На, на!.. Чтой-то ты... сам не свой. Насовсем возьми, не нужна мне она.
Холодный ветер насквозь прохватывал Артёма, но он забыл про холод, и наказы Ермака вылетели из головы — сунул за пазуху газету, искал, где бы можно почитать заметку. «Приехала, — думал о Зине. — Из Москвы вернулась. Видно, там она и сдала Жёлтую розу».
Дверь дома приоткрылась, кто-то выглянул. И потом дверь осталась неприкрытой; в коридоре в свете тусклой лампочки чернели силуэты двух парней: один пухлый и румяный, словно только что испечённый пирог, другой напоминал общипанного грачонка — суетился, вскидывал руки, беспрерывно говорил и говорил. И странно было видеть — хмырь болотный, а голос колоколом ухает:
— На карандаш возьми. Каждую фамилию! Олух!
Птичий стеклянный голосок отпарировал:
— Пошёл ты... ко всем чертям собачьим!
— Назар! Честен ты, как кристалл. У тебя принципы — все знают! И хорошо! Береги эти свои... принципы. Авось пригодятся. Но ты вникни: чего я хочу? Славы твоей, возвышения жажду, потому, друзья мы с тобой, и на базе у Филина весь тридцать третий год паслись, да и сейчас туда тропинку торим. Два ящика колбасы, полтора мешка крупчатой мучицы — кто тебе третьего дня устроил? Кто? Я о тебе пекусь, я — Мэлор Полознев. А теперь на вершину тебя веду, к высшим благам!..
— Не понимаю.
— Тут и понимать нечего. Соорудишь статейку в завтрашний номер!.. Воровской шалман, притон — заодно Иволгина пристегнёшь. Дарию — отрада. Дарий вот как не любит инженера!..
— Мэлор! — визжал румяный. — Ты циник, убить тебя мало!
— Будя, будя кочевряжиться! — подделываясь под чей-то чужой язык, бубнил Полознев. — Твоя душа — родник, а сердце переполнено любовью к людям. Все блага им, сухую корочку себе. Альтруист! Я и сам распишу скандальчик, только выйдет у меня скучно и пресно. Не дано, как тебе, чёрту, живописать! — Маленький человек Полознев продолжал трубным, не вязавшимся с его ростом, голосом: — Не слушаешь, а зря. Забыл, верно, какими идеями оплодотворял я твою пустую голову. Ну скажи на милость: кто тебе дал план статей «О красоте человеческой»?
— Ты, Мэлор, ты!
— Кто свёл тебя с Филином-сыном, а через него толкнул на местное радио?.. Опять я! Сегодня труба [Труба — здесь: радио.] возвестила о тебе на область, а завтра тот же Филин-сын двинет Назара через своих людей в студию Коминтерна. И тогда над всем миром трепыхнётся: «Назар Пёрышкин!» И повторит негр в Алабаме: «Назар Пёрышкин!..» И мальчик в Исландии: «Назар Пёрышкин!» В один миг ты станешь известен.
— Ах, хорошо! Хорошо бы — этак, на весь мир!..
— С твоим-то пером! Верь, Назар, верь! Высоко над человеком поставлен Совнарком, однако блат выше Совнаркома. Постигай философию нового времени. Держись за меня крепче и не рассуждай. Кто ты есть теперь? Репортёр областной газеты, мошка несчастная! И прикинь: кем ты можешь стать завтра? Да поведи ты себя умно, и через три-четыре месяца я всуну тебя в кресло редактора.
— Ты циник и балабон! Что ты там колдуешь над столом?
— Я им в пиво подмешиваю денатурат. Перепьются, перебесятся. Иволгина пригласим, дочку его заманим — они сейчас в своей комнате во втором этаже сидят. Там, кажись, и ещё одна фартовенькая краля — и её затянем. Я тогда милицию позову — весь шалман тёпленьким и накроем. Пьянка, дебош, опять же Ермак с ними — уголовный элемент. И этот — Иван из Одессы.
— Но инженер Иволгин!..
— Инженерову дочку в фельетончике прокатим. Легонько этак, по черепку. И ту, подружку её. — Подтянул за воротник Пёрышкина, зашептал на ухо: — Задание у меня такое — от Бурлака. А Бурлак — начальник сборочного цеха, первый человек у Дария. Смекаешь теперь, чей мы социальный заказ выполняем?
— Грязь какая! Тьфу, чёрт!
— У-у, мямля! Возьми себя в руки!..
Артём слушает и ушам не верит: инженер Иволгин! Капкан на него ставят.
Не видел Артём инженера Иволгина, но давно собирался к нему работать. И от Бурлака, и в институте про его линию слышал. Изобретатель он, Иволгин, большие дела для государства делает. А тут — капкан! Да как же это?.. Будто бы сам Бурлак инженерова позора хочет.
«Но нет, шалите, братцы, я ваши карты спутаю, инженеру всё поведаю и комнату на замок запру — ни к ним, ни от них никакого хождения не допущу. Ах, хорошо! План коварный я их нарушу. Хорошо, что слышал, всё прознал загодя».
Хлопнула дверь внутри коридора, и откуда-то издалека, из глубины дома, выплеснулись пьяные куплеты:
...Здравствуй, моя Мурка, и прощай!
Ты зашухарила всю нашу малину,
А теперь за это получай!..
Распахнулась дверь в коридор, со света из комнаты ввалилась пьяная толпа. Черной шалью взмахнула молодая женщина. Кофта расстегнулась, русые косы на голую грудь упали — голосила:
Раньше ты носила платья из торгсина,
Лаковые туфли на большой,
А теперь ты носишь рваные калоши,
Потому что стала не блатной.
Неистово колотила каблуками. Вскинув сильные и красивые руки на шею Назара Перышкина, бросила ему в лицо частушку:
Милый Вася, я снялася
В белой кофте под ремень.
Не в которой мне желалось,
А в которой ты велел.
Дверь захлопнулась. И голоса стихли. Лишь из глубины особняка доносился неясный шум и стоны замученных струн гитары.
Всполошилась и женщина, сидевшая с Артёмом. Подкралась к освещенному окну, кого-то высматривала.
Некоторое время Артём не мог прийти в себя от нахлынувших впечатлений — стоял, вытянув шею, глядел на полоску света, вырывавшуюся на двор через непритворённую дверь коридора.
Не в силах опомниться от услышанного, бесцельно сделал один шаг, другой... Неверным движением приоткрыл дверь шире, вошёл в коридор. Вот дверь, обитая клеёнкой, с большой и красивой стеклянной ручкой. За ней лестница, ведущая на второй этаж. «Предупредить инженера, рассказать...» С этой мыслью взбежал наверх, робко постучал к Иволгину. Дверь открылась, и на него пахнуло теплом человеческого жилья. Из полумрака раздался мужской голос:
— Кто там?..
В комнате было мало света: в одном углу горел камин и в кресле возле него сидела женщина; в другом, полулежа на полу, склонился над чертежом мужчина. «Наверное, он — Иволгин?..»
— Вам кого?.. Да, это я. Дмитрий Владимирович Иволгин. — И, повернув лицо к камину: — Мотя! Что нужно этому человеку?..
Инженер был занят чертежами и, как от назойливой мухи, отмахнулся от Бунтарёва. А Бунтарёв, увидев Мотю, совсем потерялся. Девушка поднялась. На фоне багровевшей в отблесках огня стены она казалась выделанной из мрамора.
— Ты, верно, ребят ищешь? Фому и татарчонка? Сбежали они из школы, как только Зинаида уехала, они снова к своим подались. Вчера я их тут видела, возле дома шлялись. Джафар плачет. Тёмка, говорит, пропал.
Не сразу догадался Артём, о чём ведёт речь Матрёна; в голове его путалась мысль: «Иволгин, Матрёна... Почему она здесь?..»
Инженер словно знакомому объяснял:
— Добрый ангел, Матрёна. Меня разыскала. И вот видите — чай согрела, ужин сделала.
— Ребята?.. Ах, да — Джафар, Фома! Хорошо. Я найду их. Завтра же найду.
— О-о, да я вижу, вы знакомы! — восклицал инженер, не отрываясь от чертежа. — А вы кто?.. Студент! Прекрасно. Я иногда лекции в институте читаю, вы меня слышали?.. Нет?.. Ну, хорошо, идите сюда, на чертёж взгляните. Нашёл решение угловой передачи — на главном стане трясёт, дёргает. С ног сбился! А теперь нашёл!..
Инженер прыгал на коленях, точно инвалид; и Артём только сейчас заметил, что иначе он двигаться не мог, поднимался на руках и тут же шлепался. Артём подхватил его, поднёс к краю чертежа. Инженер одной рукой вцепился в Артёма, другой водил переносной лампой, торопился объяснить:
— Поставил конические шестерни. Здесь вот... Снимаю тряску, эффект вибрации — идиотская твоя голова!.. — он стучал кулаком себе по лбу, — раньше не додумался! А теперь... Да идите вы к камину, грейте ваши руки!..
С помощью Артёма к камину подобрался и хозяин. И здесь, не обращая внимания на Мотю, продолжал объяснять Артёму:
— Вы, конечно, слышали про мою линию. Там у вас в институте на видном месте плакат висит. Ваш ректор умница, светлая голова, он меня поддерживает. Да, так вот... Я гидравлик! Вся система подач, включений и переключений отлично идёт, а эта, проклятая, то бишь, кинетическая схема — кашляет. Но — шалишь: раскусил орешек. Пойдёт и кинетика!
Инженер был худ и бледен, вид его пугал Артёма.
— Вы нездоровы? — спросил Бунтарёв тихо. Иволгин глянул на ноги, сник тяжёлой головой, сказал:
— Да. Колёса отказали.
Тут же приободрился. Взял руку Матрёны, поцеловал нежно:
— Я не один. Вот — Матрёна, подружка моей дочери, ангел мой. Пожить со мной согласилась. Воды принести, в магазин сходить... Только продукты. Откуда она берёт мясо, хлеб?.. Скажите ей, мне ничего не надо. Боюсь, я очень за неё боюсь.
— У Филинов хватит, — буркнула Матрёна. — Одни с жиру бесятся, другие... — Она ласково, материнским взглядом оглядела инженера.
— А, ничего. Ноги пройдут. Врач назвал причину болезни: нехватка витаминов. Спасибо тебе, Мотя. Ты ничего не носи. Теперь, слава богу, в магазинах всё есть. Народ вновь вошёл в силу. Поправимся. Ко мне главный инженер завода приходил, в больницу ладит положить, да не могу я... Некогда!..
Бунтарёв подошел к камину. Мотя сидела в кресле, смотрела на него снизу вверх, не поднимая головы, а лишь вскинув тёмные глаза.
Артём не узнавал Матрёну. То ли в темноте создавалось обманчивое впечатление, то ли было реальностью — Мотя казалась старше своих лет. На широких полных плечах белым облачком светится тонко вязаная шаль, на фоне ее четко рисуется красивая головка с толстой косой.
Он не находил с ней верного тона, не знал, как и о чём говорить.
— В вашем доме урки собрались. Пир у них.
Дрогнули немигучие глаза Моти. Лицо посуровело.
— Ох! Заведут тебя Филины.
Снова вспыхнули дрова, и пламя озарило лицо Моти. Лежащая на спине коса показалась тёмно-рыжей. На нижнем этаже глухо вздыхала гитара и бухали по полу каблуками. За окнами слышался посвист метели, по стёклам скреблись льдинки-снежинки. «Снег пошёл сухой, приморозило», — подумал Артём и вспомнил о женщине, сидевшей в тёмном углу коридора. Позвать бы и её к камину.
О Филине не думал и сообщать в милицию о шалмане не собирался. «Они хоть и воры, — теплилась в сознании мысль, — а мне их жалко».
Развернув газету у огня камина, нашёл заметку: «...сотрудники музея Зинаида Белова и Артём Бунтарёв сдали государству драгоценный алмаз, означенный в международных каталогах под именем Жёлтая роза...»
Мотя привалилась к спинке кресла. Ко рту поднесла кулачок. И будто негромко охнула. Над ней в затемненном углу висела большая фотография, с которой глядел генерал в старых царских эполетах. Артём остановил взгляд на портрете — лицо ему показалось знакомым; он посмотрел пристально: да, конечно, черты лица знакомы. Батюшки!.. Да ведь он же... Инженер Иволгин!..
Свернул аккуратно газету, положил в грудной карман. Подошёл к портрету, тронул пальцами рамку.
— Дмитрий Владимирович! Это вы... Вы были военным?
— Отец мой, генерал-лейтенант русской армии. В Брусиловском прорыве дивизией командовал. А я... как и водится: внешнее сходство. Яблоко от яблони... М-да-а, мой друг. Прекрасной души был человек, мой родитель! Погиб на венгерской земле. Солдаты! — возвысил он голос, — более ста километров, до самой русской границы на плечах гроб несли.
И тихо, будто беседуя сам с собой, продолжал:
— По своей охоте... никто не неволил.
Пошевелил угли в камине. Дрова загорелись дружнее, красный пещерный свет пламени резче означил строгие черты лица инженера, оживил игру багровых пятен на щеках Моти, на полу, на стенах.
Мотя принесла из затемнённого угла поднос с чашками чая, поставила на столик возле камина. Артём выложил из кармана конфеты, кусок хлеба — всё, чем запасся для ночного бдения. Мотя снова удалилась в затемнённый угол комнаты — там была ширма, а за нею, видимо, кухня или посудный шкаф. Дмитрий Владимирович шумно обрадовался еде. Распростёр руки над столиком, брал двумя пальцами конфеты, кричал:
— Матрёна! Ах, спасибо за царское угощение!
Артём начал издалека:
— Соседи ваши — дурные люди. У них сейчас шпана собралась. Пир горой!
— Бывает! — беспечно согласился Иволгин. — Весёлый народ, эти жулики. Не унывают. Их теперь меньше стало, но раньше, в тридцать третьем, здесь такой шалман кипел!
— Там два журналиста — Полознев и Назар...
— А-а... Вороньё! Клевету на меня пишут.
«Всё знает, — подумал Артём. — И спокоен».
— Фельетон хотят соорудить. Пьянка, дебош... — сам слышал.
— Пусть пишут! — махнул рукой Иволгин. — Теперь не страшно. Всё равно с завода уволили. Дарий меня прогнал... — И вдруг громко, с закипевшей под сердцем яростью: — Они гонят, а я им назло: кинетическую схему решил. Она, знаете ли, кинетика, для меня — ахиллесова пята; мне даётся гидравлика, а тут... Да вот видите... — инженер ударил ладонью по чертежу, — нашёл. Всё нашёл... Теперь-то пойдёт моя линия! Куда ж ей деться — пойдёт!..
Сидел на ковре возле камина, руки вскинул на подлокотники стоящих рядом кресел, в глазах — надежда. Казалось, он не слышал болезни ног, будто и не было гонений — устремлён вперёд, излучал жажду действий и жизни. Не хотел думать о житейских делах, о жуликах и мерзавцах; в эти минуты внезапного озарения думал только о своей линии, верил в неё, стремился в цех. Был серьёзно болен, но в каждом слове дышала заразительная энергия, казалось, вот сейчас у него отрастут крылья, он подымется, полетит к заводу, вдохнёт силы в железные тела станков, и они заработают быстрее, загремят, закрутятся на пользу и на радость людям.
Инженеру нужен был слушатель, и он рад был Артёму, который и студент Механического института (человек, как думал Иволгин, понимающий), и слушал прилежно.
Тихо, в раздумье Иволгин продолжал:
— У русских людей черта есть такая: его жмут, а он становится сильнее, у него все отнимут, а он сцепит зубы и... дальше идёт. Вперёд и дальше. Я тоже... из таких. Чем больше бьют, тем становлюсь проворнее; где-то внутри ярость закипает. — Положил руку на плечо Артёма: — Пройдёт время, и моя линия распространится на другие заводы, другие инженеры разработают для неё системы управления, регулировки, настройки и наладки... Я уже не увижу, а вы, Артём, увидите автоматизированные цеха, — цеха-автоматы, а там и заводы. А?.. Вообразите на минуту — завод без людей!.. Об этом даже и мечтать не смели. — Оглядел Артёма с ног до головы, будто только сейчас парень перед ним появился, тронул за локоть: — Пойдёмте ко мне работать! А?.. В институте перейдёте на вечернее отделение, а днём — со мной на линии.
— Хорошо бы...
— Я это сейчас не работаю, а вот ноги поправятся — снова к линии. Главный инженер наркому написал. Вернут меня к линии, куда они денутся. — Пронизывая парня испытующим взглядом, как-то задушевно, по-свойски заговорил: — Вроде бы из деревни, и смышлёный, — ну, соглашайся. Я бы записочку главному инженеру написал — он бы тебя и оформил. Линии моей глаз нужен, а она там сейчас без присмотра.
Артём поднялся и решительно проговорил:
— Вы пока закройтесь и никого не пускайте. Я к вам приду.
5
Женщины в коридоре не было, и пир затих, окна потушены. Артём обошёл несколько раз дом, заглянул в коридор, присел в том углу, где была женщина, и — заснул. Проснулся утром; вскинул руки к грудному карману: деньги Ермака, золотые кольца — целы!
Вспомнил про Миронычев мешочек; извлёк его из пояса штанов, покачал на ладони. Одесский Иван сказал: «Порожняя трость, ну да ладно». Видать, камушки-то нужны были ему. Знать, не простые, — денег стоят.
Своих денег у Артёма не было, покачивал мешочек на ладони, соображал: «Сбыть кому бы, да на вырученные деньги продукты купить. Свой бы пир устроили!..» И решил Артём сходить на базар.
Базар начинался длинным мясным рядом. Переминаясь с ноги на ногу, меся холодную весеннюю грязь, тут стояли люди в полушубках, длинных шершавых зипунах. Грязь под ногами хлюпала, точно жаловалась. Продавцов было немного, покупателей и того меньше. То к одной туше подскакивал волжский пролетарий, то к другой — цены на мясо кусались.
На краю ряда голосистая бабенка зазывала:
— Мясо парное, недорого, недорого...
Голосишко звонкий, слышались в нем сытость и довольство.
Деревня вставала на ноги. Стихли мятежи, не гремят выстрелы, крестьяне собирают добротный урожай. И вновь зазвенели песни над русской деревней, — сельский люд принял новую коллективную жизнь, в города потекли хлеб, картофель, молоко — щедрые дары земли, основа могущества государства.
«И у нас в Слепцовке ничего живут, — вспомнил Артём последнее письмо от отца. — Слава богу, ничего».
Засмотрелся Артём, заслушался; пахнуло на него знакомым запахом муки и овчины, и будто бы лошади приветливо замотали головой — признали в нём деревенского жителя.
Вынул Артём из мешочка камушек — крохотный, розовый. На ладони в лучах солнца живой капелькой дрожит. Засмотрелся на камень: и так его повернет, и этак — в мельчайших, едва видимых гранях искорки цветные блещут, будто огонь изнутри камня вырывается.
Подошел к мешкам с мукой, протянул румянощёкой тётке камень. Отстранилась тётка, испугалась.
— Чевой-то ты стекляшку мне суёшь?
— Не простая стекляшка, камушек драгоценный.
Ударила тетка по руке Артёмовой, вылетел из неё камушек и — в грязь. Артём опешил, попятился; смотрит под ноги — где там!.. Сапожищи, лапти — хлюп, хлюп... А тётка ещё крик подняла:
— Шипана проклятая! Шиляются тут всякие!..
«Хорошо, хоть не всё ей предложил!» — думает Артём, проходя ряды с мешками муки и пряча подальше за пазуху мешочек с камушками.
У трамвайной остановки милиционер стоял. Артём — к нему:
— Комиссионка мне нужна. Кольца, брошки — и всё такое.
Повернулся к нему милиционер, смерил взглядом.
— Зачем тебе?
— Нужна, говорю. Чего глаза-то пучишь, я сам осодмилец.
Понял Артём: дурака свалял, что подошел к нему, да отступать было поздно. Лучше играть в открытую.
— Так скажи, приятель, где комиссионка? У нас на Тракторном она к торгсину под бочок прилепилась, у яхт-клуба на нижнем поселке, так может, и у вас в городе?..
Милиционер взял Артёма за руку, отвёл в сторону. Будто бы не злой человек. Рыжий, глаза синие, смотрит незлобиво. А шинелишка ветхая, едва на плечах держится. Наган в кобуре примерзшим кочаном торчит.
— Говори парень: зачем понадобилась лавочка? Аль золотишко у тебя есть?
«Эх, пропадай моя телега! Выложу ему свой секрет! Чай не вор я — нечего скрывать мне».
Вытащил из-за пазухи мешочек с каменьями, развернул перед носом милиционера.
— Да вот на берегу среди голышья собрал, так, может деньги какие ни на есть дадут?
Запустил милиционер в тряпицу грубые, задубелые в крестьянских трудах пальцы, ворошит каменья. А они на солнце синим огнём горят, будто их подожгли изнутри. Особенно тот, побольше других который, — повернётся гранью, обдаст синим пламенем, а то красными струйками плеснет, голубыми искрами дохнет. Приклонились Артём с милиционером лоб в лоб, любуются. И забыли оба о своих заботах, будто век они знают друг друга: языком прищелкивают, приговаривают:
— А погляди — костер синий!..
— А тот-то вон, большой... зорькой отливает!..
Вспомнил милиционер свою должность, отдёрнул руку, посуровел:
— Стекляшки обыкновенные. Продавца обдурить хочешь?
— Продавцы там дошлые, их на мякине не проведёшь.
— Это верно, — согласился милиционер. — Старик Мироныч там сидит, он золото за версту чует.
— Помер он, Мироныч.
— Вон-на! Помер, значит. Ну-ну! Не он, так другой. Такой же гусь.
Милиционер в растерянности. Смотрит на парня цветочно-синими глазами, понять не может: вправду ценные у него камушки али так — стекло битое.
Зашёлся улыбкой, толкнул в плечо Бунтарёва.
— Ну, ладно. Айда за мной!
Весёлый попался милиционер и не страшный. И слова с языка не кругло катятся — недавно, видать, в городе. Форма на нём кошелями да углами выступает. Ремень на бок съехал, шинелишка в мелу да в глине вымазана. На людей смотрит приветливо.
Подошли к комиссионному магазину. У двери толпа колготится — так пчёлы в жаркий день вылезут из летка, переднюю стенку облепят. И гвалт по всей улице раздается, а от дверей крики, ругань. Над головами часы пудовые с голым атлантом плывут — золоченая вязь блестит на солнце, слепит глаза.
— Ты меня здесь подожди, — дёрнул за рукав милиционер. И пошёл в обход магазина, видно, служебную дверь искать.
Огляделся Артём: мать честная!.. Народищу кругом, и все вещи у людей не простые, глянешь — не насмотришься. Вот картина в золоченой рамке: пастушок играет на дудочке, на лужке коровы, за бугром речка, Да так дивно нарисовано: крикни пастушка — отзовется. В другом месте старушка лампадку с золотой цепью в кулачке зажала; а там женщина этажерку к ногам приставила — тоже не простую, перламутром отделанную, словно живую, говорящую. Другие старушки, старички под сердцем в грудных карманах ношу прижимают — видно, часы золотые, перстни, кольца, кулоны, браслеты...
— Этажерка хороша, да им-то, золотишникам, браслетики, кольца, перстни подавай, камушки разные, коим цены нет.
— Дыть, знамо дело, золото, только где же его взять — золото?..
Катилось в то время в народе пущенное в голодном тридцать третьем году слово «золотуха». В волжских торгсинах золото на жиры, мясо, масло сливочное и красную рыбу обменивали — тайно, в обход законов антикварные вещи принимали. Торгсины-то для тех, кто иностранную валюту имел, открыли для американцев, работавших на Тракторном заводе, но дошлые люди, облепившие торгсины, и свою выгоду знали.
Золотишко, серебро, каменья драгоценные — тащите им, добрые люди, а хлеб, мясо, масло, вашими руками добытые, вам в обмен на золото и отдадут. А чтоб махинации в глаза не бросались, скупки рядом с торгсинами открывали, стена в стену, так что и не поймёшь, где торгсин, а где лавочка полунэпмановская, полугосударственная. В Волжске систему эту Мироныч настраивал, большой мастер по организации взаимодействия систем государственных с интересами частными. Вывеска важная, с красным гербом государственным в углу, а под крышей разные дела творятся. Поди, Артём Бунтарёв, разберись в них!
Много еще лет пройдёт, не одна война по твоей земле прошумит, а хитросплетений, чинимых за твоей спиной, ты так и не постигнешь. И суждено тебе весь век терпеть уроны да убытки — иногда жестокие, едва переносимые. Одно утешение: твёрже ты становишься от людского коварства, глаз твой острят невзгоды. Не вдруг, не в один год — долог путь твоего прозрения, вот чего жалко. Жалко твоих сил заеденных, твоих надежд обманутых — ох, жалко!..
Вот и теперь: за все века скоплённое и добытое, по крохам собранное, от одного поколения к другому переходившее, — всё полетело вдруг к золотишникам. Рабочий люд строил новый мир, создавал индустрию, ставил на железные колёса Русь... А кругом — нехватки: то хлеба нет, то мяса, то нечем защититься от холода. Шёл народ к золотишникам, нёс семейные реликвии. Гвалт стоял у лавочки:
— Они золото берут, серебро ещё, а пуще того, если алмазик найдётся. Тут они и сотенную могут отвалить.
— Подставляй роток шире — отвалят они тебе. Надысь я нитку жемчуга им принесла — две трёшки дали. А старушечка передо мной перстень с алмазами сдавала — не больше того отвесили. Приёмщик у них стар больно; поднесет к носу и ну разглядывать, ну разглядывать. В другой раз ножичком ковырнет, в микроскоп глянет, а сам жёлтый весь, сухонький — в чём душа держится.
— Ты о нем не горюй, мамаша! — гудит плечистый дядя, держа под мышкой золоченую статую обнажённой женщины. — Он своё дело туго знает.
— Помер он, приёмщик тот.
— Царствие ему небесное.
Явился милиционер, с Артёмом подошли к двери. За прилавком слева в свете ярких ламп лысый худой человечишко вперился в лупу. В уголке ящик железный, оттуда пачки денег выглядывают.
— Куда прёшь!.. Эй, охрана!..
Дюжий мужчина появился в двери. Милиционер к нему:
— Вот парень, алмазики хочет сдать.
Лысый приёмщик поднял голову.
— Пропустить!
Дверь, обитая кожей. Над дверью надпись: «Директор». Вынул Артём мешочек, сыпанул на стол камушки. Лысый склонился над ними, разглядывает. Долго сидит недвижно, словно каменный. Потом пальцами камушки пошевелил. Рука подрагивает, пальцы трясутся, чёрные волосинки на них щетиной вздыбились. Кончики ушей побелели, будто инеем покрылись.
— Бриллиантики — чистой воды, — пояснил милиционер.
Поднял голову приемщик, — то на милиционера смотрит, то на Артёма.
— Кто вам сказал — бриллиантики?
— Ну, алмазики или там хрусталики — вам виднее, — соглашался словоохотливый милиционер. Артём тоже подал голос:
— Чай, не простые. Их сразу видно.
— Хрусталики — вы, товарищ милиционер, верно сказали.
Голову не поднимал. Ждал, что ему на это скажут.
— Сколько дадите? — спросил Артём.
— Сто рублей... в порядке исключения.
— Ладно, забирайте! — махнул рукой Артём.
Под сердцем шевельнулось: не сто рублей стоят, — может, и не тысячу. Да чёрт с тобой, сучок лысый! С паршивой овцы хоть шерсти клок!..
Снова махнул рукой.
— Давайте!
А милиционер вспомнил, что он представитель власти, сказал:
— Расписку нам! Чтоб всё — по закону.
Вздрогнул приёмщик. Глаза сузились, недобро блеснули. Ссыпал в мешочек камушки, бросил в сейф.
— Расписок не пишем. Прощайте.
Милиционер кивнул Артёму: «Ладно, мол, иди — твоё дело сделано». Сам ещё потолкался с минуту в темных коридорах магазина и, не найдя тут для себя занятий, вышел на улицу.
6
Весь день Артём провёл с Иволгиным и Матрёной. Накупил продуктов, приготовили обед. Потом вместе с Мотей ходили в аптеку, купили лекарства. Вечером камин разожгли, придвинули стол к огню — пили чай.
С наступлением темноты снизу песни послышались; пьяная ватага, отоспавшись за день, снова ожила. Артём забеспокоился — решил сходить на разведку.
Едва только Артём спустился со второго этажа, в коридоре первого раздался глухой шум, и в темноте рухнул на пол человек. Дверь на улицу была приоткрыта, лампочка в коридоре потушена. «Раньше горела», — вспомнил Артём, и ему сделалось жутковато.
— Кто здесь?
В ответ раздался стон. И хриплый голос:
— Парень! Ты, што ли? Помоги подняться.
Метнулся в дальний угол коридора. Подхватил женщину, понес к приоткрытой уличной двери. Здесь она отдышалась, поправила на голове шапочку.
— Будь он проклят, свирепый тигр...
— О ком вы?
— Иван!.. Дьявол он — не человек! Любила его, муж он мне был. Муж!..
Женщина схватила парня за воротник, привлекла к себе. Заговорила истошно, горячо.
— Слушай меня, дружок!.. Скажи Ермаку — пусть бережётся, подальше от Ивана, дальше от него, чёрта, держится. Убить он решил Ермака — за Розу. Думает, что Роза у него, в кошельке, в грудном кармане.
— Врёшь ты всё! Какая там роза? В марте не бывает роз.
— Слушай меня — дело говорю! Роза — не цветок, камень драгоценный. Иван с января гоняется за ним. Зла я на Ивана, моченьки моей нет. Это по его знаку кинулись на меня его блатыги. Как завидел он меня — зенками повёл. Они и набросились. Я и так болела, а они сапожищами. Ну ладно. Отольются ему мои слёзоньки. Жива не буду, а в кичман [Кичман — тюрьма (воровской жаргон).] его упеку.
Новый приступ боли согнул её, и она, катаясь по полу, тихо мучительно стонала.
— Что же мне делать? — проговорил, обращаясь больше к себе самому, чем к несчастной женщине.
— Ермака спасай! Он хоть и ворюга, а парень честный. Душа у него есть. И Розы у него — сам ты знаешь — никакой нет.
Неистовый ветер приоткрыл дверь, кинул им в лицо колючий снег. Бунтарёв подхватил женщину, потащил в дальний угол. Здесь он её оставил и вышел на улицу. Приник глазами к уголку освещённого окна. Застольная компания раскалилась докрасна. В табачном дыму куражились урки, ухали, ахали, били каблуками по полу. И кто тут был, кто зачем прибился к шальной ватаге — понять невозможно, и лиц разглядеть немыслимо; рвутся лишь сквозь дым голоса:
Колька, штымп ростовский...
На заводе был он машинистом...
Орут, куражатся.
В стороне от беснующихся, прислонившись к изразцовой узорчатой печке, стояла чистенькая, трезвая, с кокетливой мальчишеской прической девушка. На плечах белая шаль, глаза презрительно скользят по пьяным лицам. Но кто же это с ней рядом?.. Приосанился, грудь колесом, усы взъерошенным ёжиком. Он же — Иван! Спиртного — ни в глазу. Рядом Ермак; приодет, слегка пьян, но жесты сдержанны, на ногах стоит крепко.
Иван и Ермак взяли девушку под руки, повели к столу. Над столом дым табачный ещё гуще, волнуется, клубится синей кисеёй. Все орут песни. И женщины... Причёски у всех красивые — на лбу чёлка, по бокам спущенные крылышки.
Ермак вскинул руки, крикнул:
— Ша, братушки!.. Музыку!..
И поплыл по-над столом — в одну сторону, другую... А в дыму, под звонкие хлопки ладоней, выплеснулись куплеты:
Эх, яблочко, куда котишься...
В губчека попадешь — не воротишься...
Одной рукой держится за наличник окна, другой ощупывает в кармане деньги Ермака и золотые кольца. «Надо бы вернуть, — лениво текут мысли. — Нехорошо, если останутся у меня. Нечестно».
Он уже не смотрел в окно, не слушал блатные куплеты. Леденея от волглого студёного ветра, усилившегося к ночи, приплясывающим шагом ходил под окном, хлопал в ладоши, дул в коченеющие пальцы и решительно не знал, что ему делать. Клял всё на свете — Филина-сына, которого теперь, после всего услышанного, не почитал, как прежде, и не жалел, — и не только его, но и Филина-старшего, и даже Лору Максимовну, которая хотя и больная, и заботилась всегда об Артёме, но не может же она не знать о делах своего мужа, его связях с воровским миром.
«А что, может и не знать!» — останавливал ход его мыслей голос изнутри — он, этот голос, всегда ему противоречил, особенно если нужно было кого-то пожалеть. «Женщина тебя кормит, белые простыни стелет, а ты честишь... И тебе не стыдно?..» От этого последнего вопроса вздрагивал и оглядывался: «Не видит ли кто? Не слышит ли его такие нечестивые, неблагодарные мысли?..» И дальше шёл в своих рассуждениях: «Филин-старший консервы сбыл... А что это за консервы? Где он их взял? Кому выручку отдаст?.. Ну, что ты знаешь, садовая голова? Всё судишь, судишь, будто сам из чистого стекла и на тебе пятнышка нет!..»
Так, или примерно так, обыкновенно заканчивались его суждения; он начинал сердиться на себя и давал зарок впредь соблюдать осторожность и не думать о людях бог весть что.
В домах гасли последние огни, над крышами в сторону Волги неслись заряды льдистого холодного снега. Артём прятался от ветра за углом дома, слушал посвист вьюги, и ему чудилось, что в снежных волнах, рвущихся из темноты, летят косматые тени, стонут, плачут, кричат на разные голоса. Он в эту минуту вспоминал сказки — их Артём вдоволь наслушался в детстве — и в шуме ветра слышал голоса домовых, ведьм и разной нечистой силы. А то разгорячённая фантазия изобразит фигуру женщины — летит она, белокурая, голубоглазая, распластав руки-крылья... Страшно станет, отстранится за угол, слушает, как бьётся сердце.
Временами Артём кажется себе жалким и бесплотным. Казнит себя: «И это ты-то, с твоей неустроенной судьбой, взялся помогать другим — Иволгину, Моте, Фоме, Джафару. Сидел бы уж».
Пошел в коридор, привалился в угол. А на дворе, над домами, над Волгой, — над землёй всё сильнее закипал хоровод вдруг возвратившейся зимы.
7
Поутих к глубокой ночи пир блатной компании. Хрипло тренькала в неверных руках гитара, плакала в коридоре женщина, а над всеми случайными, вмиг возникавшими и тут же пропадавшими звуками стойко держался хор снежной крутоверти.
Артём присел в своём уголке, дремал. Слушал завывание ветра на дворе и думал: «Вроде бы весна началась, а тут снова холод». Он ещё у себя дома, в Слепцовке, слышал, как про Волжск говорили: «Город энтот, почитай, на краю Азии стоит: летом жара несусветная, а зимой морозы трещат — свету не взвидишь!..»
В правой стороне коридора скрипнуло что-то — насторожился. Тишина. Потом снова скрип, снова... Подошел ближе — дверь!.. Заподлицо в стену вделана, не было её видно. Сейчас приоткрылась. От порывов ветра болтается.
Растворил дверь пошире — чулан тёмный. Мрак — хоть глаз выколи. Прошел внутрь, шарил по сторонам руками, другую дверь нашел. Толкнул её — очутился к комнате. Дух тёплый, жилой, но никого нет. В дальнем углу — ещё дверь, стеклянная: угол стекла разбит, глянул — успокоился. Уркачи на стульях, на диване сидят, кто дремлет, кто поет тихонько, кто беседует. У стола — Иван, Ермак, блондинка... Мирно сидят.
Вышел на улицу. Взглянул на окна второго этажа: в правой угловой комнате едва мерцал свет. «Камин догорает». И зябко замахал руками, разгоняя вдруг накативший на него озноб. Он в эту минуту очень бы хотел вновь очутиться там, у камина, прикорнуть в кресле или завалиться на диван, забыться бы крепким сном. Но нет — он будет нести свою службу. Ермак же верит ему.
Заглядывал в окна, но мороз расписал на стёклах густые узоры, закрыл страсти пьяной ватаги.
Раздался гул автомобиля. «Милиция!» — закричали в доме. Зазвенело стекло, из разбитых окон горохом посыпались уркачи.
От угла дома к Волге в распахнутом пальто нёсся Ермак. Артём побежал за ним. Сзади слышались голоса: «Ермака держите, Ермака!..» Во всех окнах зажёгся свет, и в комнате Иволгиных тоже было светло, — там за тюлевой гардиной маячили тени милиционеров. Артём, спускаясь к Волге, ещё долго видел угловое окно и тени людей на свету.
Два милиционера преследовали Ермака. Бежавший впереди упал, из-за него выскочил другой, держа над головой руку. «Пистолет! Сейчас он выстрелит!» Страшная мысль кинула Артёма с обрыва, — полетел вниз, взбурунил снег, врезался в кусты — сухие сучья больно полоснули по лицу. Внизу вперемежку с белыми островками льдин чернели разводья воды. В той стороне, где свечками торчали трубы Тракторного завода, лед ломался и ухал, гулкий треск летел над рекой, отдавался эхом в лесах Заволжья.
Сверху кричали: «Вон, вон Ермак!.. За камнем!..» Раздались два выстрела. Артём сообразил: его принимают за Ермака. Метнулся вниз по откосу, — за ним поднялось облако снега, летел долго и не заметил, как на выступах его бросает из стороны в сторону; слышал выстрелы, но ничего не боялся, его захватил азарт полёта, и он не ощущал ничего другого. Внезапно полёт прекратился, и он зарылся лицом в снег. Снова послышались голоса, но теперь в стороне. А по берегу к перевёрнутой барже бежал человек. И за ним — другой. Вынырнул неизвестно откуда. На милиционера не похож. Тревожное предчувствие ворохнулось под сердцем Артёма. «Не Иван ли одесский? А тот — Ермак!» Подхватился и что было духу — за ними.
Нагнал беглецов — глазам не верит: Кобчик и Чиляк! Выглядывают из-за баржи, машут Артёму: сюда давай! Признали.
Здесь, за баржей, было тихо. Голоса наверху смолкли, погоня прекратилась. Только мороз, набирая к утру силу, выстукивал по льдинам раскатистые трели. Быстро согнал он и жар с разгорячённого тела. Полез было Артём под баржу, где Кобчик и Чиляк укрылись, но вспомнил: надо Ермака искать. Вышел из-за баржи, взглянул на край обрыва, с которого голубоватой кисеей струился гонимый ветром снег. В той кисее вдруг возникло пятно — полетело вниз, камнем скатилось по снежному склону. И еще три камня полетели вниз. И также по склону, вдогонку за первым.
Юркнул под баржу, протиснулся между Кобчиком и Чиляком к щели в разбитом борту. По снегу, лежавшему по дну оврага, бежал Ермак. Его настигали трое парней. «Из свиты Ивана!.. Они!..» Первый из догнавших схватил Ермака за воротник пальто, швырнул на снег. «Братцы! — возопил Артём, — выручать надо!..» Чиляк подтолкнул его: «Иди, спасай атамана». И Артём побежал. Ермака уже обступили. Один было подошёл к нему, стал обыскивать, но Ермак вскочил, поднял руки:
— Ша, братцы!.. Не надо искать бимборы [Бимборы — золотые вещи (воровской жаргон).] в карманах живого Ермака.
— Ермак! — крикнул старший из уркачей. И отскочил назад. И так же отскочили два других уркача. — Брось шуточки! Тебе не удастся нам помыть фары [Помыть фары — порезать лицо лезвием бритвы (воровской жаргон).].
Сверкнули финские ножи в поднятых руках. Ермак, зажатый в кольцо, зверино-опасливо озирался.
— Ша, братцы! — скрипнул его тихий голос, и Артём поразился спокойствию, с которым говорил вожак волжской урки. — Я человек православный и хочу умереть пристойно. У меня есть последнее желание.
— Говори!
Круг сузился. Лезвия ножей грозно нависли над головой Ермака. Артёма никто не замечал. Закипая гневом, он смотрел на уркачей — их трое, в руках финки, — что мог поделать он, безоружный. Сжав кулаки, наблюдал сцену.
— Мы тоже православные. Говори последнее желание.
— Я взойду сюда, — Ермак показал на каменную глыбу, стоявшую рядом. — Хочу посмотреть на Волгу — тогда и помру.
Уркачи переглянулись, старший пожал плечами: дескать, странная просьба, но уважим. И они приблизились к атаману, один из них подсадил его. И тот уж был на вершине, уж распрямлялся в рост, но тут вдруг страшно закричал и, словно коршун с распростертыми крыльями, пал между уркачей. Кто-то охнул смертельно, кто-то взвизгнул — шарахнулись в разные стороны, бежали, обхватив лица руками. У двоих между пальцев ручьями лилась кровь, третий был цел, но от страха и неожиданности пятился назад.
«Помыл фары», — шептал потрясённый ловкостью атамана Артём. И перевёл взгляд на Ермака: тот отряхнулся и вдогонку уркачам громко проговорил:
— Скажите там, в своей Одессе: Ермак не любит щюток!
Но тут над самой головой Артёма раздался строгий и зычный голос одесского Ивана:
— Ермак! Дай мне камушек, который ты позычил у отца Дионисия.
По снежному насту неспешно и тяжело хрустели шаги. В правой руке Ивана был пистолет. Ермак растерянно пятился назад. Он сжался стальной пружиной, выдвинул вперёд растопыренные пальцы — сторожко шагал назад, не спуская глаз с надвигавшегося врага.
А враг шёл, тяжело ступая по свежевыпавшему снегу, и, казалось, ничто не может отвратить беды. Артём оглянулся: двое раненых умывали лица волжской ледяной водой, третий, опустив в растерянности финку, стоял в стороне, Кобчик и Чиляк сидели в укрытии.
И вновь зычный голос:
— Отдай Розу!
Ермак кинул взгляд назад, — видно, ждал подкрепления. Перебрал пальцами: между ними сверкнули лезвия бритв. Ещё взгляд назад. И вдруг встал, распрямился. Скрипуче-пронзительно раздался его голос:
— Хорошо, хорошо!.. Ты подходи ко мне ближе, я покажу тебе, как бущует щерное море!..
Иван выстрелил. Ермак вздрогнул, выбросил вперед руки, и с ладоней, одна за другой, скользнули узенькие полоски металла — некогда грозное оружие атамана. Неверными шагами он подошел к камню, возле которого минуту назад одолел своих врагов, обхватил его, сполз на колени. Повернул голову к подходившему Ивану, и Артём явственно увидел, как по щекам Ермака покатились слезинки — может быть, сердце его, закалённое в жестоких схватках с судьбой, смирилось перед лицом смерти.
Иван вновь вытянул руку с пистолетом — хотел добить Ермака, но Артём, стоявший рядом, казалось, помимо воли своей, движимый импульсом мгновенно вспыхнувшей жалости и обиды, вырвал пистолет у Ивана — кинул в Волгу. Иван опешил, отступил назад, смотрел на Артёма, страшно поводя белками глаз. И будто бы вспомнив что-то, метнулся к Ермаку, выхватил из грудного кармана бумажник. Но в то же мгновение Артём рванул бумажник из рук Ивана. Тот совсем опешил, даже присел от неожиданности. А Артём, сжавшись стальной пружиной, не ведая, что творит, шел с кулаками на одесского атамана.
— Нечестно, дядя, бьешься, — выдыхал Артём хрипло. — С наганом-то каждый...
Иван, приняв его за сумасшедшего, пятился к барже и жестом руки подзывал кого-то. Не сразу понял Артём, что драться с ним атаман боится, зовёт на помощь другого. Но Артём шёл всё быстрее. И тогда Иван выхватил из кармана финку. Артём закипел, затрясся.
— Нечестно, дядя!..
Атаман остановился, далеко вперёд вытянул руку с финкой.
«Боже мой! Как он здоров! Он и без финки любого молодца в землю вгонит».
Думал так Артём про себя, но шагу прибавлял. Тяжело висели кулаки по бокам, свинцом наливались мышцы. Урки ближе подошли к ним, дивятся с тайной завистью и восхищённо смотрят на безоружного смельчака, рискнувшего сразиться с атаманом, потому что ни в городе Одессе, ни в Ростове, ни в Волжске не было и не могло быть урки, решившегося бросить вызов Ивану, и по всем неписанным законам воровского мира такого не предполагалось; потому-то и стояли урки в позе каменных изваяний, и ждали, завороженные, развязки необыкновенного эпизода.
— Нечестно так... с ножом-то... — чуть слышно говорил Артём, и уже неземной, нечеловеческой силой полнилась его грудь. Он, кажется, слышал потрескивание суставов в пальцах рук, в ушах гудел звон колоколов. Наверное, вот так дед Михайла шел на противный ряд в кулачном бою — и от его удара никто уж подняться не мог. Вспомнил наставления бабушки: «В гневе наш род страшен — помнил бы ты это, внучек».
Лицо бандюги перекошено злобой, финка поднята высоко, блестит.
Коршуном бросился бандит — Артём ловко захватил руку с финкой, другой рукой что было сил толкнул под дых. Ойкнул бандит, финка скользнула к ногам, повалился в снег человек. Потом встал, сделал несколько шагов к берегу, упал на льдину. И в тот же момент льдина раскололась на две части, и та часть, на которой кровью исходил Артёмов противник, оторвалась от берега, закружилась, смешалась с другими льдинами, устремилась в чёрное бурлящее разводье.
Постоял Артём на берегу — не помнит, сколько. Машинально финку поднял, в руках повертел. И, ни на кого не взглянув, побрел по берегу — в сторону Тракторного завода.
— Артё-ом!
Повернулся: Филин-сын к нему идет. Вынул Бунтарёв Ермаков бумажник, сунул в него газету с заметкой о Розе, бросил следователю. И хотел идти, но повернулся, сказал чужим голосом:
— От меня отстаньте. На завод пойду... работать.
Филин, словно истуканчик, кивал головой, а сам крепко прижимал к груди бумажник; он, верно, не знал о заметке в газете, верил: тут она — Жёлтая роза.
Артём двинулся по берегу на север в сторону рабочих посёлков.
Впереди, на фоне синего неба, летели к облакам трубы Тракторного завода.