Ледяная купель
Часть II.
Глава первая
К проходной завода Артём Бунтарёв шёл через большую, пахнущую свежим асфальтом площадь. В глубине её, у обнесённого низкой оградой сквера, высился громадный каменный человек в длинной шинели — Феликс Дзержинский. За ним арка проходных ворот. По верху течёт красный лозунг: «Даёшь сто пятьдесят тракторов в сутки!»
В воротах предъявил записку от инженера Иволгина; вахтёр не взглянул на неё, осадил:
— Чего прёшь в ворота! Чай не лошадь, и не трактор.
Толкнул в плечо:
— Вон клети, там люди ходят.
Худенькая женщина в чёрной фуфайке, повертев в руках записку, участливо спросила:
— Из деревни, небось?.. Ну-ну, проходи. Нынче деревня вся тут, дело и тебе найдётся.
Ряды цехов открылись вдруг, едва миновал проходные. Шум машин обозначился чётко, удары молотов в кузнечном, шипение прессов потрясали землю, напоминали разъяренных чудовищ, вздымавших над головой страшные лапы. До сих пор Артём видел завод на картинках: два-три длинных дома и труба над ними, да еще вьющийся над трубой дымок, и цепочка людей у ворот.
Сейчас же перед изумлённым взором сельского парня раскрывался таинственный мир живого, настоящего завода, и не какого-нибудь обыкновенного, а большого тракторного, — может быть, другого такого и не было в нашей стране.
Из тёмного чрева здания выбегали жуки-трактора. Один за одним скатывались на бетонную площадку перед цехом. «Тах-тах-тах» — стреляли кольцами дыма, бежали вперёд, потом назад, крутились на одном колесе — буйно радовались своему рождению, — так молодые телята, вырвавшись по весне со двора, скачут и прыгают на зелёной лужайке.
Липко стучавший ремнями и колёсами, мрачновато светившийся одинокими огоньками полумрак цеха разочаровал парня. Ожидал увидеть внушительный дом с диковинными машинами, а перед ним — нескончаемый, сверлящий мозг и душу шум, дымчатый, мигающий огнями омут... Все ворота открыты — в одни выбегают трактора, в другие, обдав людей паром, ныряет паровоз. Нет ни порядка, ни жилого духа.
Над морем станков свистит и куражится сатанинская сила. И тени людей у станков кажутся бесплотными; выплывут в полумраке, вновь скроются.
Потолкался у входа, пообвыклись глаза. Стал различать контуры станков, лица рабочих. Красными птицами летели со всех сторон лозунги. И кричали: «Товарищ! Ты ещё не стал ударником?» «Ни одной остановки конвейера!» «Болтун — находка для шпиона».
Слова — камни, тяжко ударяют по сердцу, будят тревогу.
Проходивший мимо рабочий крикнул на ухо:
— Кто нужен?
— Инженер Иволгин.
— Ага!..
Повел Артёма в освещённый неверным красноватым светом угол.
— Вот его линия. Сюда придёт инженер.
Окинул взглядом линию — странное, не похожее на все другие сооружение: красный жестяной бункер и четыре станка, соединённые цепями. Вокруг них всё вертелось, гремело, стучало, а эти маленькие станочки с нацеленными в разные стороны резцами и важный командир-бункер над ними замерли в каком-то торжественном ожидании. В первую минуту станки показались живыми; чудилось — вот сейчас вынырнет снизу деталь и цепи захватят ее в стальные объятия, резцы вонзятся в металл.
У бункера точно из земли выросли двое: один с непокрытой головой, тонкой шеей; волосы светлые, глаза тёмные, говорит неспешно, негромко — всё больше слушает. Другой — сутулый, сырой, с пухлыми щеками и с выпуклыми глазами. Куртка на нём не нашего фасона — вся в молниях и блестящих пуговицах.
— Я есть американец, — заговорил этот... в модной куртке, — скажите мне правду: зачем надо делать этот ваш самовар?.. — он пальцем ткнул в линию.
Американцев в то время на Тракторном заводе было много — пятьсот человек.
Парсонс, один из директоров компании, по слухам, родился в России, но говорил по-русски нечисто: из всех американцев он был самый злой и ехидный: всё осмеивал, от всего нос воротил — с рабочими контакта не находил, хотя и старался, и заговаривал.
Из карманов куртки торчат блестящие предметы: штангенциркуль, микрометр — «должно быть, инструменты», — думал Артём, разглядывая во все глаза человека из далёкой непонятной страны Америки. Артём недавно читал книгу «Джек Восьмёркин — американец». И уж столько там, в Америке, чудес разных, как богато живут люди, какие дома высокие, машин сколько! — уму непостижимо.
— Идея изобретателя, — начал было объяснять американцу его спутник.
— Господин главный инженер! Позвольте сказать: изобретатель есть Эдисон. В наше время есть изобретатель Форд. Поточная линия Иволгина — копий конвейера Форда. А скажите на милость: зачем изобретать велосипед? Поезжайте в Америку, вам дадут патент.
Американец говорил бойко и, как ему казалось, правильно. Он бравировал знанием русского языка, любовался собой — слова произносил громко, точно со сцены.
Главный инженер подался вперёд, замахал кому-то рукой:
— Дмитрий!
К собеседникам подошёл инженер Иволгин. Артём хотел подойти, но решил не мешать беседе важных людей. Укрылся в затененном месте, слушал.
Иволгин недавно болел, у него от недостатка питания отнимались ноги. Он и сейчас ещё стоял некрепко. Поздоровался с главным инженером, поклонился американцу.
Иволгин не любил Парсонса и не скрывал своей неприязни. Когда же американец вынимал из кармана свой толстый блокнот, Дмитрий замолкал и отворачивался. Парсонс писал книгу о России; и Дмитрий, и все рабочие знали об этом и неохотно вступали с ним в разговоры. Ни правды, ни добра от него не ждали.
— Мистер Иволгин, меня интересует устройство ваш маленький конвейер.
Американец раскрыл блокнот.
Иволгин взошёл на какой-то выступ возле бункера, и лицо его осветилось горящим в углу цеха фонарём; инженер был бледен и худ, седина разлилась по вискам, со лба поплыла лысина. Тонкими длинными пальцами он поправлял прическу.
— Я уже объяснял вам, мистер Парсонс, — я создаю не конвейер, а полностью автоматическую линию.
— Мистер Дмитрий Иволгин! Вы человек... как это у вас говорят?.. — похожий на ерша... Или есть русский пословица «Козёл уперся рогой в новые ворота и не хочет уходить».
— Видишь, Дмитрий, — развёл руками главный инженер, — нам не удается убедить мистера Парсонса...
— Меня не надо убеждать. Я не имею цель покупать лицензию.
Дмитрий продолжал:
— Конвейер Форда соединил машины, задал им ритм. Несомненный скачок в техническом прогрессе. Но, задав машинам ритм, человек и себя вписал в железный конвейер, сам превратился в механизм. Можем ли мы примириться с такой участью для рабочего? Вообразите мир, населённый ленточными конвейерами. Они тянутся на тысячи километров — железные моллюски, присосавшие к себе людей. Часами человек смотрит в одну точку и руками производит два-три движения, два-три движения...
Ни оглянись, ни улыбнись, ни перекинься словом с рядом стоящим. И так изо дня в день — всю жизнь!.. Хорошенькая перспектива для трудящихся!.. Нет, наши линии выполнят роль противоположную: они в конечном счёте полностью освободят человека, возьмут на свои плечи весь бездумный физический труд. Наша линия — прообраз завода будущего.
— О-о, это чудесная сказка. Спасибо, мистер Иволгин. Мне надо много думать ваши слова. О, кей!
Главный инженер и Иволгин тоже куда-то пошли. К Артёму в этот момент подкатила автокара.
— Ты чего тут, парень? — спросил водитель.
— Инженер Иволгин нужен.
— В контору пошёл. А ты садись ко мне, в литейку сгоняем.
Автокара — тележка, похожая на низкую широкую лавку. Водитель стоит сзади на подножке, смотрит на Артёма и смеётся. Странный он был, этот парень: голова белая, точно мукой обсыпана, брови рыжие, глаза зеленые, кошачьи — весёлой добротой светятся. Вот только смеётся он печально, грустно смеётся. И жмётся, словно на ветру холодном стынет.
— Ты никак болен, парень! — спросил Артём.
— Ага-а... В трамвае простудился. У окна стоял, а стекло выбито, дуло сильно. Знобит меня.
Артём мялся возле автокары: ехать или нет? Вдруг как разминётся с инженером?
— Меня зовут Вася Колышкин, — сказал водитель. — А тебя?.. Ты где работать будешь?.. У Иволгина? А-а.. Генеральский сын он, буржуй, а человек ничего, хороший.
Из ворот цеха выехали тихим ходом; на дворе автокара развернулась, Колышкин крикнул: «Держись, паря!» — мотор взвизгнул, и полетела чёрным крылом заводская вездеходка.
Въехали в ворота литейки. Тут шум, треск, пыль столбом. Железные ковши дышали жаром, к потолку из них летели искры, а у стены, возвышаясь над людьми, ковшами, грудами деталей, крутился громадный, клёпанный болтами железный ящик, и шум от того ящика больно ударял по ушам, разрывая голову на части.
Остановились возле горы шершавых, ещё теплых дисков. Стали нагружать. С трудом поднимал Василий диски: поднесёт две-три детали, сядет, отдыхает. Пот с лица ручьями течёт, дышит тяжело, неровно.
— Ладно, парень! — отстранил его Артём. — Посиди-ка на деталях тёплых, отдохни, а я живо тележку твою нагружу.
Качаясь, пошёл Василий в угол, прилег на деталях. Артём снял с плеч пальтушку, накрыл Колышкина. И принялся за дело. Ровными рядами укладывал диски — и так, чтобы они выступами друг друга зацепляли и не разбалтывались по дороге, не гремели.
Работал увлеченно, не торопясь — по-крестьянски. Василий тем временем спал блаженно. А, проснувшись, ахнул от изумления:
— С ума спятил!.. Десять рядов навалил! Я и пять-то едва довожу, сыплются по дороге!..
— Глаза боятся, руки делают. Ты только трогай полегоньку, да на поворотах тихий ход включай. Мы бывало с отцом снопов с поля и не по столько возили.
— То — снопы, а тут деталь чугунная. Скользит и валится.
Обошёл Василий кладку. Головой качает: крепко вроде бы.
Тронул аккуратно, поехал. Едет тихо, Артём сзади идёт.
— Да ты хоть поддерживай! — кричит Василий.
— Нужды нет. Возок крепко сбит.
Долго ехали, словно молоко везли, но возок к месту доставили в целости. Разгружать не торопились. Василий ходил вокруг автокары, глазам не верил: двести деталей привезли! Раньше едва сотню в одну ездку доставлял, а тут двести.
— Слышь, Артём. Съездим ещё разок. Покажешь, как накладывать. Научи, браток!.. Экая у тебя сноровка!..
— Просто очень. Внахлёст клади, ну... как печку из кирпича складывают.
Привезли ещё такой же воз, и Василий, хлопнув Артёма по плечу, сказал:
— Голова у тебя — совнарком! Садись, друг, на тачанку, я тебя к начальнику свезу.
В кабинете Бурлака, как всегда, были люди. Иволгин при виде Артёма особой радости не выказал; взял за руку парня, подвёл к начальнику.
— Сегодня приступить к работе можешь? — спросил Бурлак.
— А что мне! Могу.
— И ладно. Вот твой начальник... Инженер Иволгин — слушайся во всём.
Артём ступил за спину Иволгина, а инженер продолжал прерванный разговор с начальником цеха.
— Хватит! У меня нет больше сил! Или закрывай линию — и тогда я поеду в Москву, буду просить другой завод, или распорядись без задержек выполнять мои заказы.
Бурлак отвёл инженера в сторону:
— Зря ты, Дмитрий, на меня бочку катишь. Директор воззрился на нас. Деньги на линию обрезал, в план не включает.
Иволгин остановился, проговорил хриплым голосом:
— Снова, значит, в положении нищего. Нужен шуруп — проси, продолбить шлиц — унижайся. Эх, Аким, трусишь ты, — вот что я тебе скажу. На силу нужна сила, нужен характер, а ты... Дело такое отстоять не сумел!..
Иволгин махнул рукой и пошёл к окну, за которым открывалась площадка испытательного стенда. Бурлак — к нему. Мясистое лицо его тронулось кислой улыбкой, лимонные глаза засветились. Артём недоумевал: Аким Захарович был тут какой-то другой, — Бунтарёв его частенько видел в музее. Бурлак по сложившимся представлениям парня не должен быть таким растерянным и суетливым. Но, может, так важен и сердит инженер Иволгин? Он, верно, и над Бурлаком власть имеет.
Инженер взглянул на стоявшего в сторонке Артёма, хотел что-то сказать, но лишь вздохнул глубоко и отвернул лицо. Тонкие ноздри его были бледны и широко раздувались, на висках обозначились красные пятна — инженер не мог унять волнение.
— Я постараюсь, — улучшим, наладим... — говорил Бурлак, касаясь рукой плеча инженера. — Успокойся, Дмитрий. — Вон парень ждёт тебя. С ним тебе легче будет.
— А, чёрт! — махнул рукой Иволгин. — Ну да ладно!
Повернулся к Артёму:
— Бунтарёв твоя фамилия? Хороший ты парень, Артём.
Придя на линию, они присели на кирпичный фундамент бункера. Инженер, свесив голову, с минуту сидел в глубоком раздумье. Лоб у него большой, красивый. Очнулся от дум, взгляд на Артёма устремил.
— Ты ведь из деревни недавно. Да, да, из деревни. Тут все рабочие из деревни, — почти все; обычная история. Деревню с места стронули. Техническая революция началась. Оно бы и хорошо, да к чему она душу человеческую приведёт, и как машину с природой примирить — вот чего пока никто не знает. Кто тебя там заменит, — там, в деревне? Тоже — вопрос.
Решительно поднялся, сказал:
— Будем работать!
И повёл Артёма в глубь цеха. По дороге пояснял:
— Всё мы тут делаем сами. И тебе придётся — и слесарить. и токарить, и строгалить. Знаешь поговорку «И швец, и жнец, и на дуде игрец».
— Совладаю ли? Я впервой...
— Я тоже — впервой. До меня автоматических линий никто не делал, и не верят, что их можно делать. Вон, как говорит американец! Конвейер Форда — предел человеческих дерзаний! Не смейте совать носа. Нет, мистер Парсонс, мы пойдём дальше вас. Во всём — дальше, и никто нас не остановит.
До слуха Артёма доносились только обрывки фраз инженера, потому что Иволгин говорил себе под нос, он, видимо, выговаривал сокровенные думы, продолжал давно начатый спор с американцем и начальником цеха.
2
Было два места, заповедных для инженера Иволгина: пятачок, на котором располагалась его линия, и механическая мастерская, где он сам, или кто-нибудь из станочников по его просьбе, точил, строгал, выдалбливал и нарезал детали по чертежам, рождённым его фантазией.
Механическая мастерская находилась в противоположном конце здания; железная стена отгораживала её от основного цеха — от моря жужжащих на все лады станков, от бесконечной паутины планок, реек, цепей. Здесь поражала тишина, и обилие света, и какой-то домашний жилой уют. Брусчатый пол был чёрный от въевшейся металлической пыли, но выметен.
На подоконниках в глиняных горшках зеленели цветы. Два станка фрезерных и долбёжный тянулись у стены с окнами, станки токарные прижались к стене внутренней. Посредине — просторный коридор. Гулко шлёпали ремни на колёсах, бойко потрескивали стружки под резцами. В дальнем углу у большого окна нет-нет да вспыхнет тугой жгут искр, да тонко зазвенит металл.
Там шлифовальный станок с большим каменным кругом, а у камня, на высоких подмостках — шлифовщица. Она вся в чёрном, и только шея её да обнажённые по локоть руки выделяются на фоне станка. Это из её рук вылетают снопы искр; она как бы ловит огонь, пытается унять его, а он со звоном вырывается, озаряя красноватым светом мастерскую.
В противоположном углу широко раскинулся продольно-строгальный станок с чужим непонятным словом на жирном боку: «Грет-Кон». Железная махина чем-то напоминала самодельный ткацкий стан в деревне. Неторопливо ходит стол трёхметровой длины, вперёд устремится — прогремит во чреве станка, назад — тоже прогремит. Не сильно гремит, а всё-таки ощутимо. Словно в брюхе железном голыши насыпаны и по ним прогромыхивает ровнёхонький, точно из серебра отлитый стол.
На переносном креслице сидит у станка мистер Парсонс. Увидев Иволгина, вскинулся:
— О, коллега! Вы пришли кстати. «Грет-Кон» надо делать ремонт.
— У меня свои заботы, мистер Парсонс.
— Свои заботы — хорошо, наши заботы — тоже хорошо. Я прошу помощь. Прошу, коллега. Только инженер Иволгин может давать мне консультаций. Разве вам не приятно слышать... сюрприз?
— Вы хотели сказать — комплимент.
— Да, комплимент!
Американец достал из широкого кармана куртки апельсин, протянул инженеру.
Иволгин взял апельсин, поделился с Артёмом. Ходил вокруг станка, осматривал механизмы.
— Чем занедужил ваш соотечественник?
— «Грет-Кон» — англичанин. Один ваш рабочий говорит: барахлит!.. Так вот — у него... — американец ткнул пальцем вниз, под станину — ба-ра-хлит реверс.
Парсонс тем же пальцем постучал по циферблату часов:
— Конец наша смена. Мои мастера не имеют желаний быть ударник. Они немножко хотят гулять по берегу Волги.
Американец качнулся, неестественно хохотнул:
— «Грет-Кон» не американец, но и он хочет мало-мало отдыхать.
Пришёл начальник цеха Бурлак и с ним Любовников — человек, похожий на подростка; бывший механик цеха, а теперь рядовой слесарь: одни только уши да очки в металлической оправе выделялись на мелком бескровном лице. «Метр с шапкой на коньках» звали его рабочие. Впрочем, без зла. Он хотя был дерзок и груб, но с младшим из рабочих разговаривал тем же тоном, что и с директором. Прежний директор завода терпел строптивого механика и даже ценил, но пришёл новый директор Кир и в первый же день, посетив механосборочный, приказал три новых станка, прибывших из Германии, поставить на временный фундамент.
— Нельзя на временный! — сказал Любовников.
— Почему, нельзя? — удивился директор.
— Вибрация будет. Точность обработки снизится.
— Я приказал — делайте!
— А вы напишите такой приказ. И подпись поставьте.
Дарий Кир — он тоже был маленький, да к тому же сутулый и на своих тонких ногах походил на воробья — побагровел, в нетерпении стукнул по крагам металлической палочкой. Бурлак, стоявший тут же, склонился над ним, на ухо сказал:
— Строптивый, сладу нет.
— Зачем же держите. Убрать!
И в тот же день Любовникова уволили. И выселили из квартиры. Сказали: уезжай из города, Дарий посадит тебя. Но Любовников не уехал. Он знал: за ним придут, его попросят вернуться. И за ним пришли. Позвали в литейный. Там, в литейном, были установлены два «грохота» — квадратные барабаны величиной с трамвай каждый. Вовнутрь барабанов засыпались только что отлитые детали — в том числе, тяжелые, громоздкие: мосты тракторов, моторные рамы...
Барабаны приводились во вращение мощными моторами, и детали в их чреве, перекатываясь, колотясь друг о друга, проходили первую механическую обработку. Из пор и щелей выбивалась порода, сшибались наплывы, «сосульки», окалины — шум от «грохотов» стоял страшный, земля под барабанами содрогалась, вся конструкция ходуном ходила.
И было в этих механизмах одно слабое место: бабитовые подшипники. Семь-восемь часов — и подшипники разбивались. Такую короткую жизнь имели обычные подшипники — те, что выплавлялись по рецепту заводской лаборатории. Иное дело, если подшипники выплавлял Любовников — эти держались пять-шесть рабочих смен. Два года назад, когда Любовников впервые выказал такое искусство, к нему подступились с просьбой сообщить рецепт чудесной плавки. Он заявил:
— Секрета не знаю. Фракции подмешиваю на глазок.
Как ни просили — не сказал. На него махнули рукой, оставили в покое. Не было на заводе другого такого мастера, который бы так хорошо знал технику, умел бы глубоко проникать в душу станков.
Подойдя к «Грет-Кону», Любовников подал руку Иволгину, взял его за локоть, отвёл в сторону.
— Как живёшь, старик? Как линия?..
Мельком кинул косой взгляд на американца.
— Не торопись помогать заморскому чёрту. Сиди и помалкивай. Я с него сдеру контрибуцию.
Присел на ящик поодаль от «Грет-Кона», демонстративно и не торопясь осматривал толпившихся тут слесарей, двух инженеров из отдела главного механика завода, поглядывал и на Парсонса, но не кивал ему, не кланялся.
К Любовникову подошёл Бурлак.
— Посмотри станок.
— Там Парсонс. Это его дело. Мы их, чертей, жидким шоколадом кормим.
Парсонс пересилил себя, подошёл к Любовникову.
— Будем лечить станок, коллега?
— Вы нам новый станок поставьте. Этот-то... — поди, чай, миллион стоит, а внутри трухлявый. Года не стоит, и уже закашлял. Меняйте гробину. Не то кончится контракт, вы за океан улепетнёте, а мы тут майся с ним, дьяволом.
Американцы по договору обязывались пустить завод, вывести его на проектную мощность и обучить русских мастеров. Они получали большие деньги, жили на всём готовом в особняках на берегу Волги, для них были открыты специальные магазины — торгсинами их называли.
Парсонс имел два кабинета — в заводоуправлении и в механосборочном цехе. Любовников морщил лоб, изображал страдальческое лицо.
— Голова трещит! Похмелиться бы.
Парсонс понимающе улыбнулся, сказал:
— Хорошо, хорошо, вы делайте станок, а я буду делать магарыч.
Любовников в рот не брал вина; у него было шестеро детей и больная жена — не до пьянства; хотя, по правде сказать, в то время и вообще-то мало пили: в стране нашей на человека приходилось меньше двух литров чистого алкоголя в год. Заметим, кстати, в 1985 году годовая норма потребления превысила двадцать литров, и мы имеем в стране сорок миллионов алкоголиков и пьяниц.
Тогда же, в 1934-м, у нас пили мало; только трезвым русским людям оказалась посильной кажущаяся ныне фантастической задача: за одиннадцать месяцев построить и запустить гигант отечественного машиностроения — Тракторный завод на Волге. И, пожалуй, за всё время строительства и пуска — а там трудилось около тридцати тысяч человек — ни одной пустой бутылки из-под вина не было найдено на всей гигантской площадке — факт для нынешнего времени укоризненный и неправдоподобный.
Однако Любовников требовал от американца магарыч; американцы пили и на работе и дома, и к вину у них было много закуски. И Любовников знал: с нарядно-золотистой бутылкой коньяка ему дадут и колбасы, и яблок; с вожделением предвкушал миг, когда заявится домой и перед голодными детишками выложит на стол роскошную еду.
Бурлак поднял руку:
— Магарыч потом, потом — за стенами завода. У нас нет этого... на работе пить.
— А ты, Бурлак, не суетись, права не качай — проворчал Любовников, продолжая сидеть на деталях и не удостаивая взглядом начальника цеха. Бурлака он не терпел и редко с ним разговаривал.
И, возвысив голос:
— Насчёт еды позаботься. Люди на сверхурочную остались.
Обвёл взглядом слесарей.
Появилась молоденькая чистенькая официантка из цеховой столовой. На руке корзина, покрытая белой салфеткой.
— Кто будет работать? Получите ужин!
Бурлак раскрыл корзину. Раздавал консервы:
— У тебя семья. Вот баночка кильки, домой отнесёшь.
Слесаря, смущённо улыбаясь и переговариваясь, получали ужин и продукты, отходили в сторонку. Другая официантка принесла чай и кофе — разливала в кружки, стаканы.
Был такой порядок в цехе — его завёл Бурлак; если случались авральные работы, то он приходил с «лавочкой», раздавал булочки, консервы, бутерброды с колбасой. Стоимость подачек шла за счёт цеха и потому воспринималась как милость начальника, поощрение. Рабочие привыкли к ним, и хоть втайне подтрунивали над «лавочкой Бурлака», но от вкусных вещей не отказывались. Шпроты, колбаса, сдобные булки... Продукты дефицитные, в магазинах их не было.
Шёл 1934 год; всего лишь три месяца назад, как отменили карточки на хлеб, на масло и на сахар; страшный, голодный и холодный 1933-й был позади, но сосущее чувство постоянного голода ещё не проходило; ещё мучил и гнал куда-то страх за детей и близких, ещё по ночам вставал перед глазами пугающий лик голодной смерти.
Медленно отступала психология голодных желудков, и каждый кусок колбасы, баночка консервов воспринимались как высшее благо.
Редкие продукты Бурлак ухитрялся доставать в торгсинах. Торгсин — магазин закрытый, товары в нём за валюту американцам продавали. И тем из наших, кто имел золото, драгоценности или на выучку к капиталистам ездил. Больше шестисот специалистов завода в Америке побывало. В торгсине лишь птичьего молока не было.
У «Грет-Кона» появился телефон на длинном проводе.
— Сюда к нам директор завода, и даже нарком позвонить могут, — сказал Бурлак, устанавливая телефон на железном ящике для инструмента. — «Грет-Кон» конвейер остановил. Беда, ребята!
Пока Бурлак раздавал продукты, Иволгин потянул Артёма за рукав, повёл к рядом стоявшему маленькому строгальному станку «Комсомолец». Инженер вынул из кармана медную пластинку, вложил ее в зажимы.
— «Комсомолец» нас часто выручает, — сказал Иволгин и включил мотор. Суппорт рванулся вперед, откатился назад, снова вперед... Резец кончиком едва касался медной пластинки...
— Приглядывайся. Будешь на нем частенько строгать.
— А пустят?..
— Чего пустят?
— Меня к нему...
— Мастер узнает тебя — будет доверять. Ты потом и тот вон... — видишь — долбежный станочек?.. Его тоже освоишь. И сверлильный... — вон там у окна притулился — сверлить навостришься. Нам с тобой всё надо уметь. Часть деталей опытные мастера делают, детали попроще — мы сами. Так-то, брат, — привыкай!..
Иволгин говорил просто и душевно, — и хоть Артём не мог вообразить себя таким умельцем, ему бы хоть к одному станку подобраться, но сердечная доверительность, звучавшая в голосе инженера, вселяла надежду. «Он хоть и генеральский сын — из буржуев, — думал Артём, — а человек, по всему видно, недурной».
Иволгин показал на чёрную кнопку на щитке:
— Включай!
Артём с силой надавил кнопку; мотор, взвизгнув, запел ровно и тихо — точно шмель.
— А теперь рычажок поворачивай, резец подводи...
Руки дрожали, сердце от волнения захолонуло. Резец вонзился в край пластинки, и медная крошка с горячим свистом рассыпалась.
— Вот... хорошо... — подбадривал за спиной Иволгин, — строгай до конца. А меня — слышь: зовут!..
— Дмитрий! — кричал Бурлак. — И когда Иволгин подошёл, стихшим, просительным голосом: — Уж ты — того, постарайся.
Бурлак шепнул официантке:
— Ему, — показал на Дмитрия, — и тому вон, его подручному — по две банки кабачковой икры дай.
Иволгин подошел к станку. Тут вокруг станины в сопровождении нескольких слесарей и Парсонса неспешно ходил Любовников. К ним же, вызванный из дома, подошёл Анквист Фрей — американский специалист из группы Парсонса. Молодой мужчина с чёрненькой эспаньолкой, в синем комбинезоне, в жёлтой кожаной кепке. Почтительно поклонился Иволгину, поздоровался с Любовниковым.
Теперь они втроем сидели на куче деталей, молчали. Железная махина, казалось, умерла и уж ничто её не возродит к жизни. Лезть к ней в нутро не решались; все хотели знать болезнь и действовать наверняка. Слесаря ходили вокруг, точно в ритуальном танце, заглядывали под низ, вовнутрь — обнюхивали. Любовников сидел на возвышении, думал. Изредка советовался — и только с Иволгиным и Анквистом Фреем. Бурлака и Парсонса словно бы не замечал.
Наконец, не глядя на Бурлака, громко ему сказал:
— Откройте люк станины, — снимем главный вал.
И затем, осмотрев главный вал и большую шестерню на ней, все пришли к выводу: подушку подшипника менять надо.
Бунтарёв тем временем отстрогал пластинку, вынул её из зажима, осматривал со всех сторон, любовался. Он ещё не вполне верил, что сам произвёл работу.
Станок собрали в шестом часу — гудок ещё не будил рабочих первой смены, но третью, стоявшую у станков, у конвейера, у горнил пышущих жаром литейных печей — эту смену доламывала усталость и рабочие всё чаще поглядывали на часы, торопя время, взбадривая свои последние силы.
Сидел Артём на длинном столе-станине «Грет-Кона», примостился возле прикреплённого, но не отструганного тракторного моста — привалился к нему, да и заснул. А тут станок включили. И поплыл Артём головой под резец победитовый; благо, крикнул кто-то: «Стой! Парень тута!..» И рванули Артёма за ноги, сбросили со стола. Хорошо, начальник цеха не видел.
3
Утром сказал Бурлак Артёму:
— Тётушка тебя зовёт. Сходи, но на уговоры не подавайся. Возвращайся в цех.
«Вернулась Зинаида, — подумал Артём, и сердце его зашлось радостью. — Крепко он горевал о ней, думал, в Москву подалась».
У проходных Артёма догнал Колышкин. Ему тоже в город; сели в трамвай, разговорились. И тут Артём узнал: Василий — брат Матрёны, бывшей у Мироныча в домработницах.
— Мотя?
— Ну, Мотя. Сестра она мне, чего зенки выпучил? Как ты у них объявился, так и согнали Матрёну. К Филинам перешла — здесь теперь, на тракторном. Работы стало больше, зато не бьют. И одежонку ей справили.
— Да зачем по домам ходит? На завод её, к нам определяй.
Посуровел Васька, рыжие брови в трудной думе смежил.
— Нельзя ей — на завод, в тюрьму нас ушлют, вражий элемент мы. Филин-то и прячет Матрену. Начальник он большой, главный по рабочему снабжению.
Морщил лоб Артём, не всё до конца понимал, а спрашивать боялся — бестолковым прослывёшь.
— Это как же вы — вроде Иволгина, из тех будете, свергнутых?
— Командиром был наш отец, герой гражданской войны. Потом... врагом объявили. Да только враки это! — схватил за борт пиджака Артёма. — Сами они — враги, кто отца расстрелял. Погоди, дай в силу войду...
Отвернулся к окну, затрясся худым, не окрепшим тельцем. А когда справился с волнением, поучал Артёма:
— Зинаиду — стерву не сторонись, у неё всего навалом: и хлеб, и сахар, и деньги. Не даст, так стыришь.
— Как это — стыришь?
— Экий ты, Артёмка. Балбес стоеросовый!.. Ну, слямзишь, значит.
— Слямзишь?..
— Во орясина! Как тебя мамка в город отпустила!
Вася хоть и бранился, но не зло, с тайным и радостным сознанием своего превосходства. — Всем ты взял, — оглядывал друга, — и ростом, и силой, а городской жизни разуметь не можешь.
Теплело Васькино сердце, струилось скупой мальчишеской нежностью к новому другу.
Одежонка на Колышкине ветхая: промасленная кепчонка с переломленным козырьком, пиджак не пиджак — весь в дырах и бахромах, из штанов грязная коленка выглядывает.
— Я тебе рубаху у нее попрошу, — воспылал вдруг жалостью к Василию Артём.
— Ни! И не думай!.. А как если узнает: для меня радеешь, и вовсе не даст. Взашей наложит. Не любит она нас с Мотрей. А и чёрт с ней! Плевал я на неё!
— Ты зачем в город? — спросил Артём.
— На старой квартире барахлишко кой-какое забрать. В кладбищенской сторожке мы у дедушки жили. Он теперь помер, а другой ругается — говорит, забирайте вещи.
Трамвай, обогнув деревянный трёхэтажный дом, загромыхал по рыночной площади. Артём подошел к калитке. Музейный сторож, открывая дверцу, проворчал:
— Парень! Наделал делов.
В зале его встретила Зинаида. Несмотря на июнь, на жару, дом хранил прохладу и хозяйка была в вязаной тёмно-серой кофте, с белой повязкой на шее. Поверх синий шарфик небрежно брошен.
Показала пальчиком на горло, хрипло проговорила:
— Першит. Квасу студёного напилась.
Артёму хотелось спать. Сутки не выходил из цеха, с ног валился.
Сели на диван, напротив спальни Мироныча. Зина торопилась, вид у неё был тревожный, даже напуганный.
— Сманил Бурлак, а ты и рад: побежал, словно собачонка. Нет бы сказать мне заранее, обдумать, уладить.
— Я сторожу записку оставил, чтобы тебе передал.
— Ишь, удумал — записку! Живёшь-то хоть где?
— В общежитии койку дали.
Зина поднялась, тряхнула за плечо Артёма. Сама дрожит, и бледность на лице, а в глазах блеск лихорадочный.
— Артёмушко! Нет у меня никого на свете, привыкла к тебе — всё расскажу, не стану таиться. Слушай меня — не перебивай. Филин старший чёрное дело затеял: говорит в телефон Бурлаку — верни мне парня, не то меры приму. Там, видишь ли, тоже привыкли к тебе: говорит старик, всё у тебя поёт в руках. И усталости ты не знаешь, но главное — молчун и лишнего в голове не держишь. А работы у них по дому — вон, сколько.
— Какие там ещё меры грозит принять?
— Филин все может; он к Дарию близок, и если сказал Бурлаку, тот возражать не станет, живо тебя отшибёт от завода.
— Я в другой город жить поеду. К морю подамся — в Астрахань.
Зина схватила за рукав, зашептала в лицо:
— Филин-следователь в район звонил — к тебе, на родину; про отца, про мать спрашивал. И всё в блокнотик записал, при себе носит.
— Да зачем ему... отец-мать мои?
— Ох, Артёмушко! Глупый ты, простец. Не хотела говорить, а и не сказать грех будет. Ты им наперекор пойдёшь, они тебя и всю семью твою в Сибирь закатают. Страшные они люди, Филины! В телефон трезвонят, и всё кругом делается, как им занадобится. Они с Москвой повязаны, с главным начальством. Мироныч-то — тоже из них. Я-то их знаю.
Поднялся Артём с дивана и стал ходить по залу. Молотом стучало в груди сердце, мысли являлись разные — то вдруг казалось: бежать, бежать, куда глаза глядят; и тут же — нет, Филин адрес знает. К нам и без того приходили — лошадку записали. Богато, говорят, живёте. А тут ещё — Филины!
Подошла сзади Зина, обвила руками.
— Соколик мой. Ждала я тебя. Ох, как ждала. В сарай пойдём. Здесь-то во всех комнатах Филины шастают, — и днём и ночью приходят. Мне вон ту, угловую оставили. Прислуга там раньше жила.
Дверь сарая приоткрыта, в узкую щель видна полоска ночного неба. Звёзды тут крупнее и чище, чем в пензенском краю, над родной Слепцовкой, и будто бы плывут, валятся с неба — к невидимой отсюда Волге. Артём проснулся от какого-то шума, крика, лежит, слушает: тишина. Вроде кричал сторож. Или ему почудилось во сне?..
Артём взбил под головой подушку, сбросил до пояса одеяло. Зины нет, не слышал он, как ушла она к себе в дом. Жарко и душно. Должно быть, ещё рано, нет и полуночи. Иначе бы со двора тянуло прохладой. Сколько же я спал? Весь день и вечер? Завтра утром на работу. Не проспать бы!..
Растворил настежь окно. Тишина настораживает, пугает. Только в ушах стоит тонкий назойливый звон. Тихо и на Волге; обычно она в любой час, даже глубокой ночью, подаёт голоса — то пароход, словно раненая птица, захлопает крыльями по воде, то резвый катерок испуганно вскрикнет в ночи. А сейчас — всё молчит.
Мало-помалу мысли принимают обычное течение; вспоминает разговор с Зиной, её тревоги, предостережения. Никогда он не испытывал страха за собственную судьбу, изо всякого положения находил выход, но теперь страх глубоко заполз в душу.
«Кулаки!.. Зашлют в Сибирь!.. Да какие же кулаки, если чуть с голоду не померли?..» Брат Фёдор написал: из сорока семей, живших в деревне, четыре объявлены кулацкими; их увезли ночью — мужиков, женщин и детей. Где они теперь — никто не знал. На селе шептались: Сибирь, Колыма, Камчатка...
Отец предлагал продать лошадь: боялся, и его объявят кулаком, но мать не дала. Представлял Артём, как в их доме вечерами за столом собирались друзья отца, — не богатые и не бедные, — мужики как мужики. Говорили негромко, оглядываясь на двери и окна: не слышит ли кто?..
«...Он тебя и всю семью твою в Сибирь зашлёт», — всё сильнее звучал в ушах голос Зины.
Ещё совсем недавно Артём почитал Филинов.
Приподнялся с кровати, сбросил одеяло. «Нет! — проговорил вслух. — Нет! Нет! — и ударил кулаком по краю подоконника. В нем проснулась решимость действовать. Но как действовать? Что предпринять?.. — он этого пока не знал. Одно было ясно: в музей не вернётся. И не станет подвергать родителей риску — покорится Филинам, станет по-прежнему помогать им — вечерами, ночами; пусть только укажут дело, но с завода не увольняют. Не звери же, в самом деле! Не враги роду людскому! Я хорошенько попрошу Филина-старшего, и он поймёт, он позволит мне трудиться на заводе.
С этой утешительной мыслью Артём вновь опустился на подушку, но сон не приходил. Страх за родителей, обида от сознания утраченной свободы поднимали из глубины души чувства протеста, желание действовать. И он себя успокаивал: «Потерпи месяц, другой, — ну, может, год, а там все переменится».
Артём со своего ложа, подложив ребром под голову подушку, рассматривал в окно полоску неба и думал о том, сколько теперь времени, как долго он проспал и как, должно быть, нескоро настанет утро. Тишину вдруг нарушил ветер, — он словно из засады кинулся на крону деревьев в саду, зашумел листвой. И в ту же минуту раздался крик: «Ведьма!.. Я позову милицию! В тюрьму тебя, ведьма! В тюрьму!..»
Растворил дверь и видит: два человека отделились от дома, смотрят под крышу. Не сразу узнал отца и сына Филинов. «Тут уже! — пронеслось в сознании. — Видно, ценности в подвалах себе хотят присвоить!..»
И другая мысль являлась Артёму: «Что будет с Зиной? Не упекут ли в тюрьму?»
Со двора, то затихая, то усиливаясь, доносятся звуки неясного происхождения; вот шкрябнуло, тоненько свистнуло, завыло: у-у-у...
«Глупые люди, право, — подумал Артём. — Я им свистулек понаставил, а они понять не могут».
Втайне радовался страхам Филинов. «Ишь, как всполошились! Неужто они и вправду в чертей верят?»
И ему пришла озорная мысль: ещё больше усилить эти звуки, заложить под крышу или в трубы новые бутылки и разные дудочки. Вот тогда не так они запрыгают! И про Артёма забудут, и про родителей его — про все на свете!
В сарай к нему Зина пришла.
— Ты бы с крыши-то... поснимал свой джаз. Он Миронычу покоя не давал, а теперь вот Филинов пужает. Черти, говорят, под крышей живут.
— И пусть! Тебе-то что? Меньше лезть сюда будут.
— Оно бы так, да ведьмой меня обозвали. Говорят, с нечистой силой спозналась.
И потом, с минуту помолчав:
— А что, Артём, может, и вправду ты там... дьявола поселил? Больно уж воет шибко. И по-человечьи стонет, будит, зовёт кого-то.
— Может, конечно. Природа, она всё может. У нас в деревне, бывало, если завелась нечистая сила — огнем не выжжешь. Дом сгорит, а нечистая сила в том месте останется и в новый дом переселится. А ещё бывает, кошки человечьими голосами плачут, — оборотни, значит.
— Какие оборотни? С ума спятил...
— Не знаю, — буркнул Артём, — тут-то я сам бутылок и разные жестянки понаставил. Ветер по ним ходит. Он, ветер, тоже живой. Видит, как вы в подвале иконки рушите, позолоту дерёте — жалко ему, вот и плачет.
— Тьфу, чёрт!.. И меня к нечистой силе приплёл. Говори, да не заговаривайся.
— А как же!.. Если святых узишь — нечистая сила и есть. Дьявол твоей рукой водит!
— А твоей?.. Ты тоже позолоту скоблил.
— И я в ответе. В аду нам гореть — на вечном огне.
— Замолчи, Артём! Прикуси язык свой глупый. Страху нагнал. Как я тут одна ночевать стану?..
Зина ушла, а парень, пригревшись, некоторое время прислушивался к звукам, доносившимся со стороны дома. Два бегающих, кричащих друг на друга человека чудились воображению. Невольно, с тайным радостным чувством Артём улыбался. Он так и заснул с блаженной улыбкой на устах.
Наутро проснулся рано — не ел, не пил; ополоснул лицо холодной водой, пошёл на работу. Идёт по сонной улице, жмурится под лучами солнца, а на сердце легко и весело. И нет обиды на Филинов, нет желания подкладывать в трубы новых бутылок. И не помнит, как вчера злость против них бушевала. Сердце Артёмово что твоё решето, зло в нём не держится. Прошла ночь, глянуло с неба солнце — и вновь запела, засветилась душа парня.
4
В цеху на столе инженера чертежи лежали, заготовки и — записка: «Первоочередная работа». Вася Колышкин на автокаре подкатил. Глянул на чертежи, сказал:
— Тут валик с червячной резьбой, работа седьмого разряда.
Сгрёб Василий чертежи и заготовки, толкнул Артёма на автокару. И в ремонтную мастерскую помчал. Женщина в инструментальной кладовой ласково его встретила, про Матрёну спросила, резцы принесла. И всё на Артёма взгляд кидала.
— Дружок твой? Где работать будет?
— У Иволгина. Помогай ему, тёть Машь.
— Ну-ну, пусть приходит.
Из кладовой вышел мастер — толстый и круглый, как колобок. Пухлой рукой тронул Василия за плечо.
— Ждём тебя. Когда в мастерскую вернёшься?
— Злится на меня Бурлак. Гоняй, говорит, на автокаре, а к станкам не допущу. Бежать хотел из цеха, да к людям привык. Чай, три года с вами.
— Жаль, — сказал мастер. — Умелец ты. Можно сказать — талант!
Василий Артёму резцы показал, к точильному камню подвёл; один резец сам заточит, другой Артёму даст.
Твёрже в руках держи, не бойся. На глаз линию ровняй. Видишь — режущая кромка блестит, ты её как бритву направляй. Металл аккуратность любит. Ему, чтоб зазубрина какая — ни-ни! Он тогда под резцом свистеть зачнёт и дым пускать. Толку не добьёшься.
На долбёжном станке Василий канавки во втулках продолбил, на строгальном — пазы выбрал. Ловко, быстро всё делал. Дважды к ним мастер-толстячок подходил и всё на васькину работу смотрел. Видно было, доволен мастер, васькину сноровку одобряет. Приятели затем на токарный перешли. Здесь Василий долго валик в патроне устанавливал, резец прилаживал. Одним резцом стружку ободрал, блеск навел, а другим червячную резьбу стал нарезать. «Работа седьмого разряда», — вспомнил Артём. И дивился искусству Василия. От соседнего станка к ним токарь подошёл — тоже стоял в почтительном молчании, и тоже с одобрением смотрел на работу. Когда токарь ушёл и Василий, запустив резец, отвлёкся, Артём спросил друга:
— За что тебя от станка отлучили? Неужто навсегда?
— Фигушки ему, бурлачине жёлтоглазому!
— Умелец ты, как я погляжу. Тебя бы к инженеру... Ты бы всё делал! А я-то што — отрубей мешок!
— Ах, Артёмка! Не смыслишь ты ничего! Тебе там сколько платят? Шестьсот? А я на токарном — тысячу семьсот заколачивал. Какой же мне резон — в подручные! Я сам мастер — и ещё не всякому чета. Ты смотришь, на автокаре гоняю — так то на время, пока любо мне по цехам ездить. Вот надоест — брошу.
— А Бурлак? Он же злится на тебя!
— Плевать на Бурлака! На Пушечный перейду. Там «червяки» трёхметровые режут. Две с половиной тысячи зашибу!
Последние слова проговорил с гордостью, и чуть было кулаком себя в грудь не ударил: вот, мол, каков я удалец! — но тут же стих, отвернул глаза, задумался. Лёгкой тенью по лицу скользнуло облачко грусти; он замолчал и с минуту стоял, понурив голову. Видно, существовало в жизни нечто такое, о чём он не хотел говорить, но что мешало ему бросить автокару и уйти на Пушечный резать трёхметровые «червяки».
Артём подражал Василию, делал, как он показывал, — и не верил глазам; так хорошо у него получалось. Повиновались пальцам маховички, рычажки и ручки, не так уж и сложна она, железная наука! Одну втулку обточил от начала и до конца, — резать не решился; Василий прикрикнул: «Отрезай!» — и Артём дрожащей рукой стал подводить резец, и вошёл им в металл: стружка взвилась, закружилась — втулка отпала.
Артём остановил станок, с трудом разогнул спину; он только сейчас ощутил обильно бегущие по лицу струйки пота. За несколько минут устал так, словно весь день мешки таскал. Сердце билось радостно и тревожно: «Вдруг как ошибся, лишка забрал!» Но нет, Василий, промерив штангенциркулем, сказал: «Токарь-пекарь! Первый блин испёк!» Сгрёб со станины детали, и — на автокару.
И после работы расставаться им не хотелось. На фабрике-кухне пообедали в просторном зале, чуть стемнело — в кино «Ударник» билеты взяли, «Антек полицмейстер» смотрели. Дух захватывало от ловких проделок хитроумного жулика, облачившегося в форму полицмейстера.
— Матрёну бы сюда. А? — наклонился к Василию.
— Видела Мотря Антека. Ей сейчас — лафа, она везде шастает — и на купальню, и в кино.
Защемило Артёмово сердце: «везде шастает...». Вдруг как с ребятами? И потом, несмотря на захватывающий сюжет фильма, Артём продолжал думать о Матрёне, казниться чёрной мыслью о кавалерах. «Красивая девка — и чтоб одна...» У них в деревне такого не бывало!.. Сердце сжималось в тоскливом нетерпении, хотелось сейчас же бежать к Матрёне.
— Где живёт она? Далеко отсюда?
— Кто?
— Матрёна!.. Сходим к ней. После фильма. А?.. Мне нужно кое-что ей сказать.
— Тише ты! Не мешай смотреть!..
Из кино людской поток на площадь затянул, тут ещё два-три круга сделали. О Матрёне Артём не напоминал, рассказывал о «воющих» бутылках.
— Выну я их. Зинаиду жалко.
— А ты её не жалей. Стерва она. А вынешь, так я ещё больше понаставлю.
Василий шёл, весь напружинившись, втянув голову в воротник байковой изрядно потертой куртки. Артём не тревожил друга, с расспросами не приставал; он вообще заметил болезненную чувствительность Василия, особенно если дело касалось Матрёны и всего того, что могло иметь отношение к их неустроенной сиротской жизни.
Стрелка часов над проходными склонилась к двенадцати; людской галдящий поток редел потихоньку; на краю площади за кроной пирамидальных тополей позванивал, собирая пассажиров, трамвай. Васька неожиданно и нехотя сунул руку Артёму, сказал:
— До завтра!
И свернул на тропу, ведущую на горный посёлок. Он там жил в крохотной комнатёнке семейного общежития. Артём постоял с минуту, проводил взглядом сгорбленную удаляющуюся фигурку, а затем и сам пошел на свет, лившийся из окон трамвая.
Без особой радости ехал он в музей, где обжил, обустроил уголок в сарае с топчаном, с постелью и с крохотным оконцем, весело смотревшим в заволжские дали.
5
— Бунта-арё-о-ов!.. Э-ге-й!.. Новичо-ок!..
Кричит старший мастер конвейера Семён Шило — шумный, вездесущий богатырь с круглой рыже-золотой головой. Никто не знает, сколько ему лет — тридцать ли, сорок ли; метеором носится Шило по линии конвейера, и в первой смене, и во второй, а иногда и в третьей — всё его же трубный, раскатистый бас, заглушая шум сотен станков, гремит то на одном участке, то на другом. Не дай бог остановится конвейер, тогда иерихонская труба потрясает всю линию, всё необозримое пространство под «Крышей Парижа».
Он полгода назад был токарем высшего разряда, — точил двухметровые червячные валы — и точность его работы исчислялась микронами: был среди тех редких умельцев, которых старые российские заводы прислали на Волжский Тракторный в год пуска. Шило прибыл из Киева с мандатом славного «Арсенала». А здесь его с группой мастеров и опытных рабочих в Америку послали на выучку к автомобильному королю Форду. И там он постиг тайны конвейера.
Частенько задерживался Семён Шило после первой смены, а когда станки поизносились и на конвейере всё чаще недостача деталей появлялась — и во вторую смену оставался. В цех тогда приходила жена — щуплая, похожая на подростка, женщина. Придерживая руками узелок со снедью, стояла в тёмном углу в начале конвейера и молча смотрела большими печальными глазами. Семён Шило, завидя жену, издалека начинал кричать: «Ну чего ты ходишь, чего?..» А, подойдя ближе, тронет за руку, и тише, с грубоватой мужской нежностью, проговорит: «Кормят меня тут, хорошо кормят». И надует воздухом щёки, страшно выпучит глаза: «Видишь...».
Бунтарёва часто отвлекают на конвейер. Кто-то заболел, кто-то прогулял. — «Эй, Бунтарёв! Помоги ребятам!..»
Слышит зов Шило и смотрит на сидящего в своём проволочном креслице Иволгина: он — начальник Бунтарёва, что скажет?.. Вишь, кричат — понадобился. Снова хотят дырку тобой заткнуть.
Работа на линии Иволгина шла полосами: когда густо, когда пусто. Во время затиший Артёма брали на прорехи. Парень безотказный, всегда под руками. Семён Шило полюбил Бунтаря, щедро начислял за труд. К ученическим выходила изрядная прибавка сдельных, конвейерных.
— Сюда двигай!.. Сюда-а!..
Шило махал рукой, звал на участок сборки заднего моста.
В канун новой декады конвейеру задана небывалая скорость. Воспротивился было Шило, да в цех сам директор явился, сказал мастеру:
— Не уймётесь, отстраню.
Раньше до нового директора был план, его выполняли. И было всё тихо, спокойно, и редко случались поломки. Но вот Москва прислала нового директора, «железный Дарий», — говорили о нём. И во всех цехах словно красные птицы на стенах затрепыхались лозунги: «Даёшь трактора сверх плана!», «Наши новые обязательства!», «Наши встречные обязательства». Участились собрания, митинги. Дарий Кир говорил пламенные речи, бросал призывы: «200 тракторов в сутки — вот наш рубеж, вот наш удар по гидре капитала». Артём пытался представить и мировой капитал, и гидру, но ему не хватало фантазии.
Пять-десять тракторов в сутки прибавили, но поломки на конвейере стали чаще, ритм утерян, рабочие уставали. Конторские люди говорили: снизилось качество тракторов, из деревень идут рекламации.
Молодые рабочие — из тех, кто недавно приехал из деревни и уже был приставлен к конвейеру, терялись на своих местах, — случалось, производя операцию, не успевали установить деталь, привинтить гайки.
На последнем звене конвейера, выстреливая кольца дыма, сходили новорождённые трактора; там сейчас двое рабочих обтягивали красным полотнищем наспех сколоченную трибуну. На конец первой смены был объявлен митинг.
Два громкоговорителя прикреплялись к углам большого бункера поточной линии Иволгина. Инженер сидел за металлическим столиком, набрасывал эскизы новых деталей. Его хлопоты были другого рода: недавно он запустил линию и его постигла неудача — в двух местах порвалась цепь транспортировки деталей. Выявилась слабость коммуникаций — основы поточной линии. Инженер даже себе боялся признаться, но реальность была ужасной — предстояли серьёзные переделки. Снова поиски, опыты, эксперименты. На имя директора завода надо писать новый план-проспект. Поверят ли? Утвердят ли новые расходы?..
Выводил на кальке линии деталей, а на душе скребли кошки. Митинговая суета казалась ему ненужной, — он вообще не терпел всякую шумиху.
Над головой кашлянул громкоговоритель: «К-ха, к-ха!.. Внимание! Проба аппаратуры. К-ха, к-ха!..»
И, усиленный во сто крат, голос Бурлака:
— Мастера участков, мастера участков. Прибавить скорость конвейера.
Очередной задний мост, опущенный на цепях, не попал в своё гнездо — Артём подправил его, заработал ключом. Первую гайку завернул проворно, вторую — тоже. Положил короткий ключ, схватил длинный — сунулся к дальней гайке, промешкал, упустил секунды. Руки от волнения потеряли твёрдость, движения не точны... Гайку никак не захватить. Тык-тык... Мост уходит на чужой участок.
— Остановите конвейер!
— Обойдётся! — раздалось за спиной.
Лязгнуло железо, ключ провалился в щель — еще мгновение и ключ упрется в задний мост, сорвет с крепления, но нет, ключ подхватили чьи-то руки... Обернулся: Семен Шило — раз-два!.. — гайка зажата. Толкает парня к новому мосту:
— Ходи веселей, Кострома!..
Бунтарёв крутит ближние гайки, на последнем витке крякает. Переменяет ключ, крутит дальние гайки, крякает громче.
— Пошла-а-а!.. — трубно гремит Шило. — Пошла писать губерния!..
А парень ни жив, ни мёртв. Из-за него чуть было не остановили конвейер.
Ободрённый успехом, работает быстрее. Руки крепнут. Только теперь, немного успокоившись, слышит под рубашкой и на лбу холодную влажность.
Пришёл рабочий, заменил Бунтарёва. Артём вернулся на линию, встал за спиной сидевшего в креслице Иволгина. Инженер думал, а подручный знал: если инженер думает, мешать ему нельзя. Часто и подолгу задумывался Иволгин.
Как-то Бунтарёв сказал ему:
— Дядька тут из Москвы был, он вроде бы обещал бумагу от наркома прислать. Что ж он, не сумел, что ли?..
Инженер присел на основание бункера, посадил рядом подручного. Долго смотрел ему в глаза, затем положил руку на плечо, сказал:
— Ничего. Как-нибудь обойдёмся. Вы, молодые, подрастайте скорее, ума набирайтесь.
Глухо, почти про себя добавил:
— Умных да учёных не одолеть. Не одолеть!
Он при этом смотрел в сторону, думая давнюю, глубокую думу. «...Ума набирайтесь», — и жалоба слышалась, и упрёк. Звучал в них и призыв к справедливости. И ещё что-то грустное, непоправимо утраченное, дорогое. И хотя смысл его слов не во всей полноте доходил до сознания, но по одному только доверительному тону можно было судить об их большом значении, и о том, что адресовались они не одному человеку, а многим — всем молодым людям, вступающим в жизнь.
Раздался гудок, и Артём пошел в конец цеха — там народ уж на митинг собирался. Музыканты с трубами, рабочие толпятся, — а тут вдруг свет из-под крыши грянул, глаза ослепил. Начальник цеха Бурлак кричит: «Сюда подходите, сюда!.. Митинг открываем!..» Тут и другие фонари под крышей зажглись, совсем как днём стало. Громкоговорители защёлкали — голос из них раздался: «Останавливаем конвейер. Все на митинг! Все на митинг!»
Между станками, по всей линии конвейера вспыхивали огни репортёрских блицев. Много было газет в Волжске, и каждая на митинг своего корреспондента прислала. А «Волжскую правду» — областную, главную газету, — двое представляли: Мэлор Полознев и Назар Пёрышкин. Их в цеху знали, к ним привыкли — первый походил на скворца — остроносый проворный, и всё время башкой крутит, и высматривает кого-то, фотоаппарат нацеливает. Над его кудрявой маленькой головкой то и дело вспыхивает сноп белого огня. Приятель его ходит с блокнотом и карандашом, вопросы задаёт и пишет. Этот — в сером коверкотовом костюме, невысок, но сбит как пирожок и лицо имеет пухлое румяное. У рабочих мнение составилось: маленький, юркий — старший, румяный, неспешный — за подручного. Скажет ему маленький — идёт покорно, рукой покажет — тоже идёт. И робко этак, стеснительно вопросы задаёт. Не по нём газетная работа — сразу видно, для другого дела человек рожден.
И ещё знают рабочие: побывают в цеху Полознев и Перышкин — жди статьи, а то и фельетона. И напишут всегда складно, толково — слова находят задиристые. «Молодцы, ребята!» — говорят о них обыкновенно в цеху.
Духовой оркестр заиграл модную в то время песню: «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля». Кто-то сказал:
— Дарий приехал!
Все взоры обращены к воротам. Они закрыты, но вот-вот растворятся и появится директор завода со странным именем Дарий и вовсе нелюдской фамилией Кир. Артём с опаской посматривает на верхний брус над воротами — не дай бог заденет головой. Дарий Кир — великан, он, конечно же, в два раза больше Семёна Шило; ввалится громадная туша — весь в серебре и золоте. В руках посох, усеянный самоцветами.
Устремил взгляд на ворота — сейчас заскрипят, — медленно этак будут распахиваться...
Но ворота не распахивались. Открылась маленькая дверь и в неё вошли трое. Первым, чертыхнувшись на пороге, скакнул подросток в странной полувоенной одежде: серебристая папаха, шинель с каракулевым воротником, лаковые, похожие на бутылки, сапоги. На задничках — шпоры блестят петушиными гребешками, вроде бы золотые. Трость в руке металлическая.
Оркестр наддал жару.
Вслед за маленьким шли главный инженер завода и ещё какой-то толстый с тремя подбородками человек. К ним подошёл и стал по очереди здороваться корреспондент Полознев.
Вскоре они смешались в толпе рабочих. Возвышался над всеми один толстый. Непокрытая голова поворачивалась то вправо, то влево — как на шарнирах. Жидкие волосёнки слабо напоминали о былой шевелюре: из-за редких светлых щетин проглядывала розовая кожа, она была ещё розовее на затылке и уж совсем занималась пламенем на гладких лоснящихся щеках.
Это был парторг завода Квашнин. Он пришёл на стройку тракторного из морфлота, возглавил бригаду первых строителей и в фундамент механосборочного собственноручно положил первый кирпич. Портреты Квашнина печатались в газетах; он, кроме того, был мастер на красное словцо и мог сказать зажигательную речь; по первости горячо выступал с трибун, защищал рабочих, поддавал начальству — смелого матроса любили, судьба на крыльях его возносила. Наконец, бросила на высший партийный пост.
Двух директоров пережил Квашнин, со всеми держался независимо и гордо, но вот приехал третий директор завода Дарий Андреевич Кир. Как раз на то время из Америки возвратилась партия наших рабочих, инженеров и техников — пятьсот человек. Два года они трудились на американских заводах, изучали опыт капиталистического производства, — особенно, в цехах, где были установлены конвейеры. Людей этих одного за другим стали отстранять от дел, а затем они и вовсе исчезали. Поползли слухи, что многие из бывших за границей продались капиталистам, шпионы и враги народа.
А на заводе между тем собиралась новая партия — тоже в пятьсот человек — назначаемая для отправки в Америку, тоже на учёбу к капиталистам, — как и те, первые.
В эти тревожные для завода дни и переменился парторг Квашнин. Людей сторонится, жалобы рабочих встречает словами: «Подгреби, милок, в другой раз, мне сейчас недосуг, меня директор вызывает». И если рабочий не уходит, положит ему Квашнин руку на плечо, скажет: «Жми, землячок, валяй!..» Рабочий «подгребёт» в партком в другой раз, и еще «подгребёт», но Квашнин от решительных действий уклонялся. Недоумевали люди: вроде бы тот их матрос и не тот. Стержень из человека вынули.
Начальник цеха подошёл к директору.
— Дарий Андреевич! Люди готовы. Можно начинать.
Директор повернулся к Бурлаку, но взглядом его не удостоил. Покручивал металлическую трость в руках, чуть заметно покачивал головой. Полы шинели распахнулись, открылся длинный, почти до колен френч военного покроя и галифе. Дарий был тёмен, и брови имел густые, и даже на впалых землистых щеках, на горбинке носа рядками кустились волосинки, — лицо от них имело вид болезненный, усталый, но оно вдруг оживлялось и молодело, едва в глазах вспыхивал интерес к собеседнику, блеск радости или нервного возбуждения.
Рядом с директором, плечом к плечу, стоял Полознев — удивительно они были похожи друг на друга. Близнецы! Полознев казался ещё ниже директора и мельче, потому что не имел ни сапог с высокими каблуками, ни галифе, ни серебристой папахи. Полознев своим маленьким, ничтожным видом — главное тем, что он был мельче Дария, как бы подчёркивал важность директорской фигуры. Очевидно, за это корреспондент нравился Дарию — он охотно с ним разговаривал и даже придерживал за руку, чтобы тот не отдалялся.
Была у них одна общая замечательная черта — оба они разговаривали громко, хотя и не очень, но всё-таки громко, никого не стесняясь, и голоса у них были звучные, так что не знавший их человек мог бы подумать: «Уж не поют ли они на сцене?»
Артём, движимый любопытством, из-за станка вышел. «Директор!.. Такой маленький!..»
Тут же недалеко стоял инженер Иволгин, но директор не замечал инженера — щурил под очками тёмные глаза, оглядывал цех. Артём ясно видел его тонкие колеблющиеся уши — они напоминали пожухлые листья, и нос у директора был большой и тонкий из одних сухожилий.
— Почему толчея? — обратился Дарий к Бурлаку. — Они пришли на митинг, а не на базар.
Дарий говорил неспешно и с каким-то восточным акцентом. Он явно кому-то подражал; он, казалось, наблюдал за собой со стороны и был доволен.
Бурлак склонился к директору:
— Рабочие жмутся к трибуне. Хотят поближе... чтобы видеть вас.
— Я не артист. Зачем на меня смотреть.
Директор смягчился, но улыбка не тронула его тонких губ.
Букву е произносил то как е, то как э. То же происходило с буквой о, — при возбуждении она превращалась в а.
Бурлак хоть и не обладал высокой культурой, не много лет ходил в начальниках, но по природе он был хороший психолог, — сердцем слышал ту самую грань лести, которую переступать не следует. Однако же он был способен и на решительные действия. Вынул из кармана никелированную трубку в два вершка длиной, — свою любимую забаву, — протянул Киру:
— Вам подарок от рабочих механосборочного.
— Что ещё такое? — насупился директор.
Бурлак повертел трубку у носа Дария, затем показал красненькую кнопку в корпусе, эффектно нажал её. Из трубки с приятным шелестом вылетели другие, потоньше, и между пальцами заиграла никелированная трость с шестигранным набалдашником из горного хрусталя, вовнутрь которого были искусно вкраплены самоцветы. Дарий хоть и неохотно — принял подарок.
Свою трость протянул Бурлаку:
— Учтите: антикварная! — постучал ногтем. — Дарю взамен.
И тут же обратился к стоявшему поодаль главному инженеру Кочневу:
— Николай Михайлович!
Поманил тростью. Главный инженер был молод, казался простым и добрым. В его позе, поведении была независимость и свобода. И когда директор обратился к нему, он не сразу прервал разговор со старшим мастером Шило:
— Надеюсь, и вы будете помогать инженеру Иволгину.
— Линию Иволгина оставьте в покое! — взмахнул тростью директор. — Мы её будем свёртывать.
Независимый тон главного раздражал директора; он вмиг помрачнел, ударил тростью по голенищу краги.
Жест нетерпения не ускользнул от Бурлака. С главным инженером Бурлак не ладил. «Ага, — блеснули лимонным светом глаза начальника цеха. — А с новым-то директором ты кажется...»
Дарий спрашивал у рабочих:
— Двести тракторов в сутки — реальная цифра?
Рабочие молчали. Директор продолжал:
— Нарком не верит в такую прыть, но говорит: «Буду ждать. Чем чёрт не шутит, тракторозаводцы народ упрямый».
Полознев потянул директора за рукав, показал на Иволгина. Иволгин разглядывал деталь, выточенную для линии и не замечал никого вокруг. Дарий нацелил в Иволгина трубку-трость, нажал кнопку: трость выскочила на всю длину, упёрлась в грудь инженера. Тот сжался, но внешне волнения не показал. Стоял, как под дулом пистолета. Тонкие ноздри его побелели, дрожали. В чуть раскосых глазах закипал гневный огонь.
— Вы кто? — спросил Дарий, хотя уже знал изобретателя. — Вы что думаете, двести тракторов в сутки — реальность?
— Не понимаю вас...
— Я говорю: положим, вы скоро дадите сто семьдесят, затем сто восемьдесят, а там нужно выходить на двести тракторов — реальна эта цифра?..
— Да, двести тракторов — реальная цифра, сборочный комплекс способен выжать такую производительность, но будь у меня власть, я бы не делал этого.
— Так, так, так... Любопытно. Я слышал о вашем... настроении, но такой пессимизм!..
Полознев достал блокнот, записывал.
Иволгин невозмутимо продолжал:
— Станочный парк у нас заграничный — проработал три года, ему нужен технический осмотр, профилактика, а мы вместо этого пустим на ещё большие обороты. Неразумно ускорять ритм. Наконец, нужно и о новой оснастке думать. Цех готовится к выпуску гусеничных тракторов.
— Можно подумать, вы директор, а я рядовой инженер, вы знаете дальнюю цель завода, а я не знаю.
Директор нервно застучал тростью по краге. Взглянул на Бурлака — тот, казалось, во всём соглашался с Иволгиным; Дарий повернулся к главному инженеру — и этот благосклонно слушал изобретателя и будто бы кивал в такт его словам. Директор обвёл тростью ряды станков:
— Заграничной технике нужны наши русские темпы. Вот мы и зададим их.
Говорил медленно, нажимая и как бы отрубая слова.
Инженер показал на горку лежащих у станка литых деталей.
— Наш конвейер — часть других производств. Втулки для коленвала... Их нам литейный цех по строгому счёту поставляет. Вон ещё деталь — зубчатый фрикцион. Из кузнечного к нам приходит. И тоже по счёту. А карбюратор, магнето, всю систему электрооборудования мы с других заводов получаем, из других городов — и тоже по счёту. Он, этот счёт, в договорах записан, печатями скреплён. Мы свой конвейер пришпорим, пустим на большую скорость, да они-то поставщики в других городах, к сожалению, нам не подвластны.
Густые брови Дария круто выгнулись, директор кончиком трости всё сильнее стучал по краге, и в момент, когда Иволгин окончил речь, продолжал бычиться и стучать тростью.
Со злобой, себе под нос, проговорил:
— Не инженер, а зелёный несерьёзный субъект.
Главный инженер с сожалением и чувством досады смотрел на Иволгина; знал возможные печальные последствия внезапно вспыхнувшей сцены, в душе бранил Иволгина, но не зло, а с каким-то тёплым извиняющим сочувствием. Таков он человек, Иволгин, таков у него характер. Все мысли и чувства на лице, на языке, в каждом жесте и вздохе. Сколько раз говорил ему Шило: «Держал бы ты, Владимирыч, кукиш против начальства в кармане», на что строптивый изобретатель обыкновенно отвечал: «Не хочу, не желаю от кого бы то ни было скрывать свои мысли, — не так воспитан».
Дарий повернулся к Иволгину спиной, обратился к Бурлаку:
— С таким-то вот настроением мы идём навстречу пролетарскому празднику Первое мая!..
Бурлак с трудом поднял отяжелевшую от трудных дум голову, развёл руками. Он был расстроен и не находил слов.
Кочнев взял за локоть директора, отвел в сторону. Примирительно заговорил:
— Иволгин горяч, не сдержан, вы не обращайте на него внимания. Я вам говорил о мобилизационном плане, — мы в случае войны должны будем за две недели перевести завод на выпуск танков. Из всех тракторных заводов один только наш имеет мобилизационный план: странная, непонятная беспечность планирующих инстанций, но эта беспечность ко многому нас обязывает. Линия Иволгина сможет растачивать и фрезеровать траки. Заменит полсотню станков.
Дарий стукнул тростью по лакированной краге:
— Мобилизационный план — химера, не слышал о нём, ничего не знаю.
Поднял трость, крикнул Бурлаку:
— Будем начинать!
И директор устремился к трибуне.
В былые годы хромал на левую ногу Дарий. Издали он на подраненного куличка походил. Теперь же Дарий Андреевич по особому заказу сапоги себе шил, столичный сапожник хоть и не совсем, но хромоту поубавил.
К трибуне шёл не торопясь, заложив большой палец правой руки за борт френча.
На трибуне встал посередине. Рядом с ним, нелепо и неуместно возвышаясь, стоял Квашнин; с другой стороны — Кочнев и Бурлак. Свет прожекторов ударил со всех сторон, — Дарий сощурился, в одну сторону голову отвернул, в другую — спасения не находил. Наконец, глаза привыкли и он стал различать волнующуюся массу людей, непокрытые головы мужчин, пёстрые косынки женщин.
Прямо перед ним, привалившись к бункеру первого станка автоматической линии, стояли инженер Иволгин и его подручный Артём. Сзади, теряясь за спинами, тянул белую голову Колышкин. Свет фонаря шёл из-за их спины, и потому директор хоть и смотрел на них, но лиц не различал.
За трибуной взвизгнули выключенные моторы последних работающих станков, зашелестели, захлопали на стыках ременные шкивы — хлоп, хлоп, хлоп... И смолкли, точно подстреленные птицы. Тишина. Лишь раздаётся кашель в толпе, да негромкие разговоры. Дарий весь подался вперёд:
— Товарищи!..
И усилители громовым эхом сотрясли закопчённые стекла «Крыши Парижа».
Дарий любил эту минуту, когда он, выпятив грудь вперёд, бросал в массы слово, рождённое в огне революции.
— Товарищи!..
Окинул взглядом терявшуюся среди станков массу рабочих — людей, над которыми он волею судьбы был вознесён. Он в эти минуты жил своей особенной счастливой жизнью; искренне верил в свой прирождённый талант оратора — никогда не заготавливал тексты, — говорил экспромтом. Речи его были коротки, как лозунги, и людям не запоминались.
— П-пралетариат всего мира смотрит на нас, и мы аправдаем его надежды. Мы поставим Р-русь на железные колёса, и она откроет новую эру прогресса.
Качнулся над трибуной, влево повёл головой, вправо, перекинул из одной руки в другую сразу же полюбившуюся ему трубочку-трость.
— Р-революционеры по природе, мы будем ломать р-расчёты инженеров, ломать старые нормы — мы установим новые рубежи и завтра дадим двести тракторов в сутки!..
— Цыплят по осени считают! — раздалось вдруг в наступившей тишине. И толпа дрогнула, ожила — послышались смешки, разговоры. А Дарий, открывший было рот для продолжения речи, глотнул воздух, окаменел.
Реплика пришлась по вкусу рабочим, они сразу невзлюбили нового директора, связывали с его именем штурмовщину, аварии, увечные трактора, слух о которых всё чаще доходил с окрестных деревень, колхозов. В газетах помещались письма трактористов и в них обидные для самолюбия обвинения: то «летят задние мосты», «рвутся корданы», «стучат коленвалы»... Ускорение темпов оборачивалось браком, спешка вела к простоям, авариям. Рабочие говорили: «Станочки ремонта просят, а у нас... гонят». Те, что поумнее, объясняли: «Директор перед Москвой выслужиться хочет».
Реплика отвечала этим настроениям. Рабочие смеялись. Зато Бурлак... Сжался от страха. Кругом пошла голова начальника цеха. Почти вслух проговорил: «Иволгин, скотина!..» Он был уверен, что дерзкую реплику бросил директору инженер Иволгин.
Автор же реплики — это был Колышкин — стоял в гуще рабочих — на видном месте и — ликовал. Он ненавидел Бурлака, не нравился ему и директор — при первом случае был рад хоть чем-нибудь досадить им. Таков был у него характер: чувства, эмоции у него изливались в дело. Если любил человека — был рад ему услужить, не любил — он эту свою нелюбовь показывал действием. И проявлял активность. Искал случая, и как только таковой представлялся — Вася был тут как тут.
Он сейчас ждал: его разоблачат, увидят, но Дарий смотрел не на него, а куда-то поверх людей под крышу цеха, будто там сидел оскорбитель и директор ждал, когда он оттуда слезет. Наконец Дарий крутнул в пальцах трость и заключил свою речь словами:
— Двести тр-ракторов в сутки — вот наше рабочее слово тр-руженикам полей, вставшим на путь коллективизации.
И взмахнул рукой.
— Всё по местам! Скорость конвейера не сбавлять!
И в ту же минуту погасли прожектора. Спускаясь с трибуны в наступившем полумраке, Дарий вспомнил о Квашнине, Кочневе, Бурлаке — они стояли рядом, им бы тоже надо предоставить слово, и рабочий там какой-то был подготовлен, но дерзкая реплика помрачила разум — директор обо всём забыл.
Садясь в машину, сказал Бурлаку:
— Сыскать провокатора!
Квашнин ехал с директором, но, прежде чем закрыть за собой дверцу, парторг укоризненно оглядел Бурлака, хотел сказать что-то, но лишь растерянно повёл покатым круглым плечом и скрылся в углу машины.
И уже на пути в контору он вспомнил кем-то сказанную о директоре фразу — ещё в Москве, когда он работал в наркомате: «Любит шум и смятение».