Горячая верста

Глава четвёртая

1

С тяжёлым и сложным чувством шёл на этот раз Феликс Бродов в свой родной цех. Он шёл по той же узенькой утоптанной до ледяной склизи тропинке, мимо тех же деревьев — сбросивших листву, почерневших, нехотя шевелящих на ветру голыми ветвями; и тот же знакомый вахтёр, тысячу раз заглядывавший ему в глаза, стоит в проходной: — всё то же и не то; у него в кармане трудовая книжка с пометкой: «уволен по собственному желанию», он теперь чужой здесь, лишний, отрешённый.

Жизнь его покатится по другим дорогам, — может быть, лучшим, солнечным, весёлым, но никогда он не вернётся на «Молот», не вдохнёт настоянный на горячих шлаках воздух, не войдёт в это невысокое с виду, но длинное, как река, здание прокатного цеха, не окинет хозяйским взглядом ряды могучих клетей, сверкающие полосы рольгангов, — и нигде не скажет с гордостью: «Старший технолог стана «2000». А если, случалось, что собеседник оказывался человеком несведущим, то он, бывало, делал лукавую мину, улыбался снисходительно. И замечал: «Такой стан один в мире. Другого такого нет!»

«Впрочем...» — высек он из своего сознания надежду, но искра надежды оказалась слабой, озарила на миг и погасла. Правда, погасла она не совсем, — тлела, теплилась в затаённых уголках сердца, и это слабое тепло было для него сейчас единственным источником энергии; благодаря ему он жил, думал, стремился куда-то. Куда?.. Он пока не знал. Всё должно решиться через час, два, может быть, через несколько минут. Он вызовет Настю и скажет ей последний раз. Она не может его отвергнуть. Не может, не должна.

По ровному дрожанию земли под ногами он знал: стан идёт, работает, на нём всё в порядке. Надолго ли?..

Вошёл в цех в маленькую дверь со стороны градирни. В кабине черновых клетей в сиянии неоновых огней стояли у приборной панели оба Лаптева — отец и сын. Феликс скользнул под кабину, прошёл незамеченным. Не хотел встречаться с Павлом Лаптевым и с сыном его, Егором, видеться не хотел. Егор бросил его в Костроме, предательски уехал. Он потянулся за Настей. Он любит Настю — вот что страшнее всего, и неприятно, и мутит сознание Феликса, гложет его сердце. «Выводить на проектную мощность стан», — вспомнил он объяснение Павла Павловича. А раньше этих срочных дел не было?..

Подошёл к тому месту, где до отъезда на гастроли орудовал клещами Егор. Теперь тут на специально сделанном высоком табурете сидел Шота Гогуадзе.

«И безногие в ход пошли!» — в сердцах подумал Феликс. Подошёл к Шоте.

— Приветствую вас, Шота Георгиевич! Пожал инвалиду руку. Крепко пожал, дружески.

— Ба! Где же «Видеоруки»?.. — воскликнул Феликс, проводя пальцами по углу металлического каркаса, в котором был заключён телевизионный аппарат.

— Глазок поставили, — кивнул Гогуадзе на приборчик, устремивший стеклянный глаз на край летящего по рольгангам листа.

— Вон глаз, а вон рычаг, — разъяснял Шота бывшему технологу. — Пустяк механизм, а хорошо работает.

Шота при этом взглянул на кабину, за стёклами которой видел своего друга Павла и его сына Егора.

— А вы здесь зачем? — криво ухмыльнулся Феликс.

— Присматриваю. Вдруг перекос будет — поправить надо. Глазок-то молодой, — Шота кивнул на механизм. — Неопытный.

Не отрывая глаз от листа, Шота пододвинул к себе клещи — те же, которыми работал Егор, — добавил: — Случаются ещё перекосы. Махонькие, совсем малюсенькие, но... бывают.

Как раз в этот момент у торца рольгангов послышалось сухое шелестящее шипенье. Шота подставил к краю листа выгнутую часть своего нехитрого инструмента, и лист послушно вошёл в колею.

— Ого! — приблизился к рольгангам Феликс. — Раньше во как косило, а теперь, смотри-ка — самую малость!..

Шота вынул из кармана никелированный молоточек, постучал по прибору с глазком, доворачивая его на кронштейне.

— Отладим прибор — совсем хорошо будет. И человека не надо, и клещи... долой. К нам из Москвы учёные приехали — вон они, посмотри... — Шота показал на линию стана — то там, то здесь маячили в белых халатах люди.

Шота торжествующе тронул пальцами свои усики, сверкнул чёрными весёлыми глазами. И потом, словно его осенило, схватил Феликса за рукав, подтянул к себе.

— Вы помните, товарищ Бродов, я у вас на эстакаде сидел, рулоны считал? А?.. Хорошо считал?.. Нет, нет — вы скажите, пожалуйста, хорошо считал Шота рулоны или он спал на работе?..

— Хорошо, Шота Георгиевич, хорошо, — успокоил его Бродов, поглядывая то влево, то вправо по линии стана — боялся, не нагрянет ли внезапно Настя?

— А если Шота хорошо работал, — вновь нервно, беспокойно заговорил Гогуадзе, — то вы пойдите к моему фронтовому другу Лаптеву и скажите ему то же самое. И старшему вальцовщику... этой красивой девушке Насте Фоминой, и начальнику цеха, — сделайте добро человеку, скажите: Шота работал хорошо, Шота и здесь, на месте Егора Лаптева, тоже не дремлет: скажите им, и пусть они не боятся допустить меня к операторскому пульту. А?..

— Как? Вы хотите на пульт?..

— Да, подручным к оператору. Пока учиться, а потом, через полгода, год — подручным. Как Егор Лаптев!

Шота Гогуадзе, видя недоумение на лице Феликса и блуждающую ироническую улыбку, отстранился от него и сказал глухо, упавшим голосом:

— Маресьев без ног на самолёте летал. И я бы смог. Не привелось.

Грузин сверкнул чёрными глазами, хрипловатым голосом проговорил: — Не хотите помочь мне — не надо! Просить не стану. Шота не любит просить. Нет, не любит!

И повернулся спиной к Феликсу.

Феликс отошёл, встал за угол выступа у стены, снова оглядел линию стана и не увидел никого кроме трёх-четырёх человек в белых халатах да нескольких рабочих.

Феликс ещё вчера заготовил первую фразу, с которой обратится к Насте, и теперь повторял её, прибавляя к ней последующие слова и фразы, весь разговор, который должен у них произойти; и как бы ни складывалось в его воображении предстоящее объяснение, он всё время выходил победителем, его сердечные, глубоко прочувствованные слова повергали Настю в растерянность, принуждали её потуплять глаза, а когда она вскидывала их на Феликса, он видел в них покорность и счастливую благодарность.

«Ты, как твой дед, должна посвятить себя науке!» — скажет ей Феликс. А чтобы отсечь от неё Егора, заметит: «Ему на роду написано быть рабочим. Опомнись, Настя!» И потом, как бы между прочим, заметит: «Наконец, в Москве мы росли, это наша родина — надо возвращаться домой». Легко приходили на ум фразы, относящиеся к Москве, науке, заводу; Феликс часто говорил об этом с Настей, но ему трудно было даже в мысленной беседе заговорить с ней о любви, о желании на ней жениться; Феликс по-серьезному стал думать об этом ещё там, на Волге; в тот день, когда Настя пошла с Егором Лаптевым.

Он никогда раньше не принимал всерьёз Егора-«лапотника», как называл его отец; и, когда открылся в нём талант певца, он тоже ни во что не ставил Лаптева. И мысли не допускал, чтобы Настя, инженер, внучка академика, девушка с утончённым умом и вкусом, могла полюбить примитивного парня с плебейским именем «Егор». Натуре Феликса ещё с детства была свойственна самонадеянность. Ему со всех сторон напевали: «Ты красив, у тебя чёрные неотразимые глаза, у тебя отец композитор, ваша фамилия знаменита — стоит её произнести, как перед тобой раскрываются двери театров, концертных залов; ты можешь войти в любой дом и быть там желанным, твои сверстники ищут твоего расположения, а что до девушек — они без ума от одного только твоего вида. Ты будешь учёным — большим, знаменитым...»

И ещё ему говорили:

— Не торопись навешивать на себя семейный хомут; тебе при помощи женитьбы нужно ещё и упрочить своё положение, приобрести ещё больший вес.

И в голову его засела мысль: породниться с большими выдающимися людьми. Он вначале даже такую завидную партию, как Настя Фомина, готов был отвергнуть. «Вот буду работать в Москве, в институте, — говорил он себе, — там выловлю щуку покрупнее».

Со временем шуточные отношения с Настей переросли в серьёзные, он стал искать её, тянуться к ней, забывая о своих дальних целях. А тут ещё Пап, нежданно явившийся из Москвы, подогрел в нём интерес к девушке. Когда же Настя высказала ему в глаза всё, что о нём думала, он остыл, махнул на неё рукой, но... ненадолго. Влечение к ней вновь овладело им и, кажется, сильнее, чем прежде. Феликс теперь и подумать боялся, что Настя его отвергнет.

Насти не было, она не появлялась на линии стана, а стан работал, и лист шёл ровной огненной рекой.

Феликс хорошо видел Егора Лаптева. Заслонив отца, Егор стоял у пульта, руки его, как руки пианиста, летали над кнопками и рычагами. «Дождался, наконец, своего дня», — подумал Феликс, вспомнив, как Егор рвался на пульт, как он проклинал свои клещи и того, кто породил «увечный» прибор. И ещё Феликс вспомнил, как сказал ему Павел Павлович: «Егор на сцену не пойдёт. На него не надейся. Выкинь это из головы». Феликс был ошеломлён: он не знал, что и сказать старому музыканту. Рушились все его планы. Он с ненавистью вспомнил Хуторкова: напел в уши, старый чёрт!..

Егор недолго простоит учеником на пульте, он скоро будет на равных с отцом, и как отец он, конечно, будет доволен судьбой, не пойдёт учиться, и даже в консерваторию не поступит, хотя талант певца у него немалый.

На металлическом мостике, перекинутом с одной стороны стана на другую, над серединой текущего внизу листа, он увидел девушку. Не сразу признал в ней Настю. Она стояла в задумчивой позе.

Феликс позвал:

— Настя!..

Она повернулась к нему, приблизилась к краю мостика, но спускаться не собиралась.

— Иди сюда! — поманила рукой. Он поднялся на мостик, прошёл за ней на середину.

— Чего ты тут?— спросил Феликс.

— Вон, посмотри: лист пучит. Тебе не кажется?..

Лист действительно в одном месте чуть заметно дыбился, точно сзади его толкали быстрее, чем он мог бежать.

— Лаптев скорость разогнал. Убавь метров на пять.

К перильцам мостика был прикреплён переговорный аппарат. Настя вызвала оператора. Ответил Лаптев-младший.

— Скорость велика!— сказала Настя.

— Отец гонит. Говорит, что стан идёт, надо жать.

— Убавьте на пять метров. Тут на середине петля может взлететь.

Павел Лаптев стоял рядом с говорившим Егором и слышал предостережение старшего вальцовщика.

Он хотя и знал, что петля не взлетит — не те перегрузки, но для верности и для поддержания авторитета старшего вальцовщика скорость на пять метров в секунду убавил. И через минуту спросил Настю:

— Теперь пучит?

— Хорошо идёт, Павел Васильевич, ровнёхонько!..

Тёмное облачко тревоги слетело с лица Насти, она повернулась к Феликсу, весело спросила: — Что, артист! Наскучило искусство, снова на стан возвращаешься?..

— И не думаю, — обидчиво возразил Феликс. — Я в артистах оставаться не собирался; мне повод нужен был, чтобы с завода уволиться.

Феликс врал, и получалось у него нескладно. Неискренность его сразу была замечена; девушка как бы пожалела своей простодушной весёлости, она вновь склонилась над листом, Феликс теперь видел лишь часть её щеки да её элегантную коричневую шапочку с пуговицей на боку.

— Настя!— подступился к ней Феликс. — Я шёл сюда в надежде... Я хотел спросить: поедешь ты в Москву?..

— Нет!— сказала Настя. — Завтра приезжает дедушка. Зачем же мне ехать?

Она хотела показать Феликсу, что серьёзного разговора между ними быть не может — и это она больше показывала тоном своего ответа, чем смыслом и содержанием слов.

— Я не то, — попытался заглянуть ей в лицо Феликс. — Я о другом. О работе в Москве. О жизни.

Настя повернулась к нему; в её тёмных, прищуренных глазах блеснула усмешка. С губ её готова была сорваться дерзость, но как раз в эту минуту по всей линии стана раздались сирены; клеть грубого проката пустила последнюю полосу и притормозила валки. Край листа пролетел под мостом, обнажая крутящиеся, блестевшие под лучами неоновых огней рольганги. И прежде чем Феликс успел что-либо сообразить, Настя сбежала с мостика, пошла в сторону грубых клетей.

Над головой, громыхая колесами, пролетел рельсовый кран, он на могучем крючке своём, словно исполинскую рыбу, нёс многотонный обжимной валок. «Менять будут», — подумал Феликс. И хотел было сбежать с мостика, пойти вслед за Настей, но она скрылась из виду. Потом он увидел её далеко за кабиной Лаптевых. Она поднялась на помост нагревательных колодцев, махала рукой крановщику, а с другой стороны подходил к ней другой кран и ещё третий...

Вновь истошно заголосили сирены. Под крышей цеха над головой Насти вспыхнули яркие фонари. Там появились другие люди — туда же пошёл Лаптев-старший. Люди махали руками, они что-то делали, но что именно они делали, Феликс не знал, и знать ему не хотелось. Он сошёл с мостика и пошёл к раскрытой двери, ведущей из цеха. Его ничто здесь не интересовало, и он тут никому был не нужен.

2

Настя не заметила, когда ушёл Феликс, она знала, что Феликс взял расчёт, что он теперь числился разъездным администратором Гастрольбюро, и каждый раз, когда вспоминала об этом, невольно улыбалась. Феликс своим уходом как бы освободил её от груза, и ей стало легче, веселее, — она невольно взглянула в сторону операторской кабины, где возвышалась фигура Егора.

С тех пор, как они вернулись с Волги, она открыла в нём другого Егора, не прежнего, а другого. Простота и безыскусственность его речи располагала к откровенности, его улыбка вдруг окрасила мир в яркие краски и наполнила всё вокруг музыкой, светом. Настя вдруг ощутила в себе силы, каких раньше и не подозревала.

Она ловила себя на мысли, что где бы ни была на стане, в какой бы уголок ни заходила, но нигде не задерживалась, а, едва покончив дела, спешила в тот конец стана, где был Главный пост, где она могла видеть силуэт Егора, стоявшего у пульта. Часто забывшись, она начинала думать о встрече с Егором, как он посмотрит на неё, что скажет.

А сегодня Настя преподнесёт сюрприз Егору. Она выйдет из цеха на полчаса раньше его, успеет переодеться в вагончике строителей и будет помогать им выкладывать новую градирню — невдалеке от дорожки, по которой ходит домой Егор. И как в тот день их первой встречи кликнет ему, попросит подать кирпич или какой-нибудь инструмент.

Вагончик строителей стоял в двадцати метрах от новой градирни. На зелёной глухой стене — аршинные буквы: СТС — Союзтеплострой. Буквы эти встретишь на многих промышленных сооружениях — особенно на тех, что вознеслись высоко, под облака. Союзтеплострой — трест, ставящий на земле гигантские печи, нагревательные сооружения, высоченные трубы.

Настя любит высоту. Высота манит её и тянет. Летом она на купальнях ищет самые высокие вышки и с упоением прыгает с них то ласточкой, то чайкиным крылом; если ей нужно побывать в другом городе, она непременно летит на самолёте, — высота переносит её в другой мир. С высоты всё земное кажется ненастоящим.

Люди на улицах и машины, словно по мановению волшебника, превращаются в царство игрушек; синь неба и облака ударяют в глаза и кружатся в многоцветном калейдоскопе. И если смотреть только в небо, если подставить щёки облакам и протянуть к ним руки, то и сама ощутишь состояние полёта, и сама, как птица, широко расправив крылья, устремишься в небо и будешь лететь вечно до самых звёзд, до тех космических синих глубин, откуда по ночам и перед рассветом на землю чуть слышно льются звуки иных миров, хрустальные звоны вселенских галактик.

В вагончике строителей Настя никого не застала. Взяла брезентовую «ничейную» куртку, висевшую на стене, вышла на строительную площадку.

Егор шёл с работы. У строящейся градирни замедлил шаг. Ему в лицо бил луч прожектора, он не отводил лица, а смотрел на стену и видел на самом верху девушку, но Настю, стоявшую на лестнице, на высоте шести-восьми метров, не видел. А когда он прошёл площадку и стал удаляться, Настя его окликнула:

— Эй, парень! Поди-ка сюда!..

Егор остановился, точно в него ударила молния, и, ещё не веря своим ушам, смотрел в ту сторону, откуда донёсся до него оклик девушки. Подошёл к лестнице, увидел Настю. Она стояла на перильцах лестницы, одной рукой держалась за поручень, а другой манила его к себе и с лукавым озорным смехом говорила:

— Вон то ведро подай! Вон — у ящика с бетоном.

— А ты сама спустись и возьми ведро, — смотрел Егор снизу, улыбаясь, не в силах сдержать радости. В луче прожектора он видел силуэт девушки, но лицо её, точно крылом птицы, было прикрыто тенью.

— Я боюсь спускаться. Подай же!.. — доносится сверху. Девушка вот-вот рассмеётся Егору в глаза. И видя, что он не движется с места, Настя спускается ниже. Она недоумевает: почему он стоит как изваяние. И ещё ниже опускается Настя. И когда она была уже почти на земле, Егор подошёл к ней, взял её на руки.

Настя, как ребёнок, прижалась к его груди. И чудилось ей, что она слышит, как гулко и могуче бьётся Егорово сердце.

3

Год отсчитывал последние дни декабря; мороз развесил белые бороды на крышах домов, серебряной вязью покрыл градирни, усмирил ветер, и дым из труб повалил живыми волнами — высоко потянулся он к белесому небу, и там, вровень с облаками, растекаясь исполинскими пятнами, неспешно плыл над землёй.

Жарко было в прокатном цехе. Здесь теперь днём и ночью «шёл стан». Бригада учёных работала на стане, устраняла дефекты, отлаживала приборы, — и стан шёл всё ровнее и ровнее. Перерывы случались редко и ненадолго: «забурит» где-нибудь лента или нагревательные печи попросят десятиминутного роздыха, и тогда сирены тревожно заголосят по всей линии. «Что там ещё?» — нетерпеливо спросит один другого, но сирены вдруг раздадутся снова, нагревательные колодцы разверзнутся, и из них одна за другой выплывут огненные слябы.

А стан словно живое существо, — он точно человек, которому однажды сказали: «Ты до сих пор валял дурака, а теперь довольно, надо приниматься за дело». И он послушался. Он перестал «валять дурака» и показал свою богатырскую силу. Стан в эти последние дни года выдавал по одиннадцать-двенадцать тысяч тонн листа в сутки. На зелёном табло, вывешенном на середине цеха, в конце четвёртой смены загоралась зелёная цифра: 10, 11, 12...

Отметка приближалась к проектной: 15. И чем меньше оставался разрыв, тем суровее лица прокатчиков, тем напряжённее ожидание. Директор завода, начальник цеха редко поднимались на посты — не хотели мешать операторам, — но были на линии. Директор бывал в цехе и вечером, и ночью, — случалось, что и спал в кабинете начальника цеха. Старший оператор стана Павел Лаптев вот уже месяц, как работал по две смены; он всё время стоял у пульта, он, может быть, более, чем кто-либо, понимал в эти дни важность происходящего на стане.

Одно беспокоило Лаптева: сердце его не выдерживало нагрузок. Приступы участились, и боль становилась нестерпимой.

Егор тоже работал по две смены, — уговаривал отца отдохнуть, посидеть день-другой дома, но отец не слушал. И Егор всё с большей тревогой поглядывал на бледное лицо отца, на страдальческое выражение, когда сердце его «прижимало».

Отец не доверял ещё Егору стан, но однажды сын с необычной для него твёрдостью в голосе сказал:

— Отец, посиди. Я сам управлюсь. — И легонько отстранил от пульта. Отец отошёл в сторону и вначале с опаской, но затем всё с большей уверенностью наблюдал за тем, как руки Егора легко летают над пультом управления. А Егор смотрел на стрелки приборов, вслушивался в гул, катившийся эхом от где-то ударившего грома, и чувствовал, как и сам сливается со станом и каждой клеткой своего организма слышит его живое дыхание, его ритм.

Ещё минуту назад, когда он включал и отключал лишь свою группу механизмов, он мельком поглядывал и на приборы, и на рычаги отцовой сферы, — смотрел, но не ощущал их, не пронизывал сознанием каждую цифру, каждый посторонний звук на линии, теперь же его слух и зрение обострились — он зорким взглядом впился в каждую цифру, и руки его механически доворачивали рычажки, снимали лишние шумы, регулировали температуру, одним ювелирным касанием прибавляли ход рольгангам или укрощали не в меру расходившуюся группу валков.

Он не видел, как на пост поднялась Настя, с ней секретарь комсомольской организации завода. Они вначале стояли рядом с Павлом Лаптевым и вместе со счастливым отцом наблюдали красивую работу Егора. Затем показали Павлу Лаптеву обращение инженеров и техников завода комсомольцам НИИавтоматики.

Конструкторы «Молота» предлагали молодым учёным института взять шефство над проектированием автоматизированной линии для «Молота»: конвертор — установка непрерывной разливки стали — прокатный стан; иными словами — фоминского звена. Это обращение недавно обсуждалось на бюро обкома; Лаптев там сказал:

— Комсомольцы написали письмо столичным учёным, — и смотрите, какие дела совершили на стане учёные, а почему бы и за линию Фомина комсомольцам не взяться? Пусть сообща действуют — заводские конструкторы и столичные.

И сейчас, прочитав обращение, Павел Лаптев радостно тряхнул листок, сказал Фоминой: — А вы, Настасья Юрьевна, не сказали о новой затее Фёдору Акимовичу?

— Что вы! Ни-ни!..

— Тогда отсылайте. Но не забудьте копию вручить директору завода и в редакцию заводской многотиражки.

Лицо его было усталым, но глаза светились. Беседуя вполголоса, чтобы не мешать Егору, они напоминали уличных мальчишек, замышлявших озорную операцию. Настя испытывала радостное волненье от близости отца Егора; ей было приятно, что отец Егора так горячо болеет за будущую фоминскую линию: Павел Лаптев и внешне ей казался красивым, благородным, в его синих открытых глазах она видела доброту и ласку; думала о том, что когда-то и Егор будет таким, и тогда Настя будет любить Егора ещё больше. А Павел Лаптев склонился над ней и, показывая на Егора, тихо, с лукавой усмешкой проговорил:

— Скоро у нас новый старший оператор будет.

— Да. Только жаль, что в другую смену перейдёт.

— Не перейдёт, — утешил Павел Лаптев. — Останется в вашей.

Настя зарделась. Совладала с собой, спросила:

— А вы?

— Я на Урал поеду, новый стан пускать. А когда вернусь, там видно будет.

Он сделал вид, что не замечает смущения Насти. Провожая молодых людей к выходу, ещё раз предупредил:

— Не забудьте копию обращения директору и в многотиражку.

Вернувшись к пульту, отстранил Егора, сам взялся за рычаги. Стан шёл хорошо, и старший оператор решил чуть прибавить скорости. Смена подходила к концу: уже было ясно, что сегодня, как вчера и несколько смен подряд, смена Лаптева выдаст пять тысяч тонн — много больше нормы, но стан только тогда выйдет на проектную мощность, когда и в другие смены будет бесперебоен. Сегодня выдался удачный день: не было заявок на остановку стана, и будто ничего не предвещало задержки — вот если бы и в остальное время суток стан шёл хорошо, тогда бы, может быть, прокатчики дали проектную норму. «Надо постараться, — говорил себе Лаптев, зорко оглядывая стрелки приборов и доворачивая рычаги на нужные отметки. — Эх, вот бы...»

Но тут он вдруг почувствовал резкую боль под сердцем. Приник к пульту, присел на стульчик. Достал из кармана валидол, бросил под язык. Глянул на Егора: тот увлечён работой, не видит... «Хорошо... Незачем его беспокоить». Сидел на стульчике, прислушиваясь к работе сердца. Боль не утихала. Он тогда положил под язык маленькую таблетку нитроглицерина. Боль почти тотчас же схлынула, но сердце гулко застучало — то часто, то редко, ударит и снова замрёт, удары всё реже и сильнее... Хотел позвать Егора, но боль вдруг сдавила грудь. Павел скользнул со стула, повис на рычаге... Последнею мыслью было: «Выпусти рычаг!», но пальцы не слушались...

Он упал у приборного пульта, повернув на весь диск рычаг скорости вращения рольгангов. И лист на участке чистого проката бешено рванулся вперёд и вздыбился исполинской петлёй, и он бы ударил по всем механизмам, если бы не сработала аварийная автоматика: стан остановился в тот самый миг, когда петля взлетела под сферу стеклянной крыши и озарила цех, но тотчас же опустилась и вошла в назначенные ей берега. Это был момент, когда никто ещё в цехе — и даже Егор — не знали о случившейся беде; момент, когда железное живое существо стана точно от горя встало на дыбы и раскалённый металл рванулся кверху, — казалось, гигантское скопление механизмов, так чутко понимавшее своего капитана, всей своей неземной мощью встало на пути смерти. Но смерть победила.

Врачи приехали быстро. Они принимали меры, делали уколы, но все видели: помочь Павлу Лаптеву уже никто не мог. Его положили на носилки и понесли. Егор пошёл за носилками, но как раз в этот момент в переговорном устройстве послышался голос Насти Фоминой:

— Павел Васильевич, всё вошло в норму, можно запускать стан.

Егор поднёс к губам висящий над главным пультом белый микрофон. Не сразу и не своим голосом проговорил: «Да, включаю».

И повернул рычаг главного включения. Стан двинулся нехотя, с грохотом и шипеньем — и шеститонный раскалённый сляб с оглушительным гулом стукнулся о валки клети грубого обжима; и клеть обдала металл струями холодной воды, над линией закипели клубы пара, и раскатанный сляб нехотя вырвался на рольганги и тише обычного, покачиваясь из стороны в сторону, поплыл к другим клетям, и там громко ударял о валки, и клубы пара поднимались по всей линии...

Ворота цеха растворились, и в пролёт, почти к самой клети грубого обжима, подкатила машина «скорой помощи». Носилки внесли в неё, и машина скрылась за воротами. Егор вдруг почувствовал, как силы его покидают, руки обмякли, как вата, пальцы едва касались рычагов и кнопок. «Нет, он не умер! Потерял сознание, он жив, жив!..» — кричало внутри.

Егор одинок, он с младенческих лет тосковал по матери, он часто по ночам звал её и плакал. Один у него близкий человек остался — отец. «Нет, не умер, не умер», — говорил он себе сквозь застилавший глаза туман.

Чудилось Егору, что железная громада рвётся из его рук куда-то в сторону, и рычит, бунтует, и не хочет смириться с утратой хозяина, но Егор, собравшись с силами, посылал в моторы импульсы энергии, и стан усмирял свой бег, входил в привычный ритм. Гул его снова становился ровным, и огненный лист привычно летел в синеватую даль цеха. Егор не заметил, как на пост поднялись начальник цеха, директор завода, главный инженер. Сзади всех стояла и беззвучно плакала Настя.

Она думала, что Егор остановит стан, повернется. Но Егор, задав стану те пределы, которые держал его отец, неотрывно следил за листом. Он до боли напрягал глаза и сквозь дрожащий туман различал шкалы приборов, цифры и стрелки. Его руки, как и руки отца, работали помимо его воли, они нажимали те рычаги и кнопки, которые и нужно было нажимать. Егор мог судить об этом по ровному гудению стана, по световым отблескам от клетей — по всем тем многочисленным звукам, шелестам, видеть и слышать которые научил его отец. Кто-то положил ему руку на плечо, сказал:

— Егор, останови стан. Пришла смена.

Он узнал голос директора. Не поворачиваясь, сказал:

— До смены ещё час.

Директор отошёл. Он сделал знак всем толпившимся на площадке поста: «Уходите». И все пошли к выходу. А директор остался. Он отошёл к стене, вынул платок и стал вытирать глаза. «Нервы, чёрт побери, нервы», — корил он себя, а слёзы текли всё сильнее, и он не умел их сдержать. Казалось ему, что никого он в жизни не любил так сильно, как этого вот человека, чья спина маячит у него перед глазами, а руки легко и умно летают над панелью управления станом.

4

Дым из труб мартеновских печей валит белый, барашками. И идёт он прямо в небо, ломаясь где-то высоко в поднебесных просторах. Ухает утробно чёрный конвертор, стонут прокатные станы, и главный из них, и самый большой — стан «2000» — нет-нет да озарится изнутри жарким пламенем, и загудит, загрохает на рольгангах клети грубого проката, но вслед за тем притихнет, присмиреет, и лишь глухой чуть слышный стон немолчно тревожит округу.

Поседелые от мороза высоковольтные опоры выстроились вдоль дороги почетным караулом. Егор идет за гробом отца, а за спиной, круша стеклянную корку гололеда, льётся поток рабочих, целая река людей. А там, где-то впереди, — оркестр. И надрывно, пронзительно визжат трубы. «Зачем они?.. Уж замолчали бы!..»

Егор поднимает голову. Он хочет из-за плеч впереди идущих увидеть лицо отца. Но люди мешают. И больше всех этот... с широкими плечами и чёрной, как у грача, головой. Но что это?.. Он взмахивает руками, точно в пятки ему попадают гвозди...

Гогуадзе!.. Ведь это же он — Гогуадзе.

Шота шёл без палочки, ему было трудно ступать протезами по скользкой снежно-ледяной дорожке, но он старался изо всех сил, и хоть слёзы застилали ему глаза, — он не видел сквозь туман дороги, — но он ни на минуту не опускал голову и только время от времени покачивался, и тогда шедший с ним рядом Вадим Бродов поддерживал его за локоть.

Время от времени, ни к кому не обращаясь, Шота говорил: «Как же это? А?.. Почему?..» И глотал слёзы. Крепко сжимал сухими цепкими пальцами руку Вадима. И тут же её отпускал. Шёл, как солдат на параде: голову держал высоко, руками, слегка балансируя, размахивал, словно боялся нарушить шеренгу.

У свежевырытой могилы стояли кругом. Смотрели, как опускают гроб, бросали землю.

Жена Лаптева не плакала, не причитала; казалось, была безучастна ко всему тут происходящему. Егор время от времени поворачивался к ней, хотел что-то сказать, но не знал, чем её утешить. Рукой он поддерживал Настю, но не говорил и с ней, не смотрел на неё. Оба они впервые за свою жизнь встретились лицом к лицу со смертью. И, может быть, им бы обоим было во сто крат тяжелее, не чувствуй они сейчас локоть друг друга. Юность не знает границ своим устремлениям, но зато и всякую беду воспринимает как катастрофу, как преграду, за которой кончается белый свет.

Небо над Железногорском вдруг наполнилось громом, в яркой и глубокой синеве появились истребители-ракетоносцы. Над заводом они сделали круг, вспахали на небе белые борозды. И скрылись. Смолкли. А потом над городом и заводом появились два самолёта. На миг они показались Егору перьями, оброненными какой-то диковинной белой птицей. Дважды исчезли в синеве, дважды вновь появились...

Взмыли вверх и там, в высоте, стали выписывать какие-то круги. Люди не могли их видеть, — с неба лишь доносился гром и могучее гудение, но по белым следам, по раздававшимся то в одной стороне, то в другой громоподобным взрывам люди могли судить об их стремительных перемещениях, о каких-то сложных, сменяющихся фигурах, подвластных только современным сверхзвуковым аппаратам. Все замерли и смотрели в небо. И Егор, как бы очнувшись от оцепенения, поднял голову, всматривался в то место, где неведомая сила раскалывала небо.

Егор посмотрел на Настю. И она повернулась к нему. Потом, словно по команде, они обратили взоры к небу и смотрели в сторону самолётов, и слушали их рукотворный, громоподобный гул. Они знали: то молодые лётчики взмыли в небо, чтобы воздать почести Герою войны, Герою труда.

5

Вадим Бродов и директор «Молота» Брызгалов накануне Нового года встретились в Совете Министров, куда их и вместе с ними академика Фомина и министра чёрной металлургии пригласили для утверждения сроков строительства на «Молоте» первой очереди металлургического конвейера, или, как говорили близкие к делу люди, «фоминского звена». Бродов и Брызгалов шли по коридору с разных сторон и почти одновременно приблизились к медной массивной ручке двери приёмной, сдержанно поклонились друг другу и какое-то мгновение застыли в выжидательных позах, предоставляя один другому первому взяться за ручку и растворить дверь.

Дверь открыл Брызгалов и пропустил вперёд себя Бродова, который, впрочем, тут же мысленно упрекнул себя в нерасторопности и в том, что при встрече не сумел скрыть обиды на лице и не взял с Брызгаловым нужного беспечного тона. Бродов несколько дней назад ознакомился в министерстве с дефектным актом, составленным на «Молоте» и подписанным Брызгаловым: — в акте особое место отводилось «Видеорукам» и вообще институту, и Бродову, и его ближайшим сподвижникам крепко досталось, — всё это так, и, конечно, у Бродова есть все основания обижаться на Брызгалова, и даже обвинять его в предвзятости, сгущении красок, — всё так, всё так, но надо же иметь голову на плечах, — бранил себя Вадим, — надо же быть дипломатом. Дело прежде всего! Если ты хочешь делать дело, то при чём же тут твои обиды? Кому они нужны?..

Так мысленно выговаривал себе Бродов, входя в приёмную.

— Через десять минут вас примут, — сказал помощник, привстав и здороваясь.

Бродов замедлил шаг, пропустил мимо себя Брызгалова и, когда тот подошёл к окну, решительно взял его за локоть и как ни в чём не бывало заговорил о фоминском звене и о том, какие меры он думает принять в случае, если будет указание строить её уже в этом году.

— Не знаю вашего мнения, Николай Иванович, но если звено Фомина включат в план, то основная тяжесть работ ляжет на нас с вами. Это уж как хотите, но от судьбы не уйдёшь.

Вадим то поворачивался к окну, то становился к нему спиной; он суетился, бросал беглые взгляды на собеседника; его массивная гривастая голова плотно прижималась к плечам, — шеи совсем не было. Он располнел и заметно обрюзг в последнее время, глаза оплыли, в них поселилось настороженное беспокойство.

— Нас, Вадим Михайлович, работа не страшит, — сказал Брызгалов, привалившись плечом к простенку окна. — Вы знаете, как мы относимся ко всему, что исходит из института Металла.

Брызгалов нанёс по Бродову удар смертельной силы. Он сказал «из института Металла», а Вадим за этими словами услышал: «Институт Металла — это Фомин, фоминские идеи, а не то, что ваши, товарищ Бродов...» И другое послышалось Бродову: «Вы нам со станом чуть дело не запороли, а уж фоминское звено вам, конечно, поручать нельзя. Тут нужны другие люди, другие головы».

Пробный диалог разъяснил Бродову все сомненья: он теперь знал, что возражать против фоминского звена нельзя, — решающее слово тут за Брызгаловым, его будут слушать, он и Фомин, а вместе с ними и министр будут распределять заказы институтам, называть имена, способные вершить дела. Но тут же явился обнадёживающий вопрос: «А зачем меня сюда вызвали?.. Значит, нужен. Значит, и со мной считаются...»

Бродов с надеждой взглянул на дубовую дверь кабинета. Потом взгляд его упал на круглого, мясистого, красного от волненья человека, стоявшего рядом с ним. Не сразу признал в нём Папа.

— Что тебе? — зло спросил его Бродов.

— Комсомольцы решение приняли: просить министерство поручить им проектирование фоминского звена.

— Какие комсомольцы?

— Наши, институтские. У них собрание было... Будто телеграмму послали министру. Так чтоб вы там... — Пап кивнул на дверь кабинета, — впросак не попали.

— Ладно! А теперь идите. Идите, вам говорю!

Пап, ретируясь к двери, чуть не сбил входившего в приемную академика Фомина. Старик был весел и бодр, он заключил в объятья вышедшего ему навстречу помощника-референта, затем отечески тряхнул Брызгалова за плечо и тепло, по-свойски, здоровался с Бродовым. Вадим хотел ему что-то сказать, но тут открылась дверь кабинета, и хозяин его позвал:

— Фёдор Акимович!.. И вы, товарищи, проходите, пожалуйста!

Бродов шёл в кабинет последним; из-за плеча Брызгалова он видел сидящего в глубоком кожаном кресле министра. Он уже был давно здесь и успел предварительно обсудить с заместителем председателя все важные стороны дела. Он поднялся и пошёл навстречу академику. Они встретились дружески, и министр, будучи моложе академика на два десятка лет, пододвинул Фомину кресло, усадил его рядом с собой. Хозяин кабинета тоже подсел к ним и пригласил Брызгалова и Бродова садиться рядом. Вадим, как самый младший по возрасту и чину, сел не в кресло, а на стул и оказался в стороне от стихийно образовавшегося кружка.

— Ну, так как же, Фёдор Акимович, — наклонился хозяин к академику. — Когда будут готовы рабочие чертежи? Кружок собеседников сузился, и Бродов почувствовал себя неуютно в этом большом, строго обставленном кабинете.

Иван Дроздов

«Советник» — путеводитель по хорошим книгам.

 

Книга отсканирована и подготовлена для публикации в сети Интернет на сайте ivandrozdov.ru участниками Русского Общественного Движения «Возрождение Золотой Век» с разрешения автора.

 

Приобрести все изданные книги И.В. Дроздова можно, сделав запрос по адресу:

194156, г. Санкт-Петербург, а/я 73. Дроздовой Люции Павловне.

Hosted by uCoz